— По-твоему, значит, я зря учу уроки?
— Нет, Жозеф, ты — нет. Во-первых, у тебя способности, а во-вторых, у тебя еще вся жизнь впереди…
— Руди, тебе всего шестнадцать!
— Ну да, поздновато уже учиться…
Он мог не продолжать: я понимал, что он тоже был в ярости на своих домашних. Даже исчезнув, даже не отвечая на наш мысленный зов, наши родители все равно как-то участвовали в нашей жизни на Желтой Вилле. Как же я злился на них! Злился за то, что был евреем, за то, что это они меня сделали евреем, за то, что подвергли нас опасности. Безответственная пара! Отец? Бездарь. Мать? Жертва. Жертва своего замужества, потому что вышла замуж за отца, не разглядев его бездонной слабости, жертва собственной женской нежности и преданности. Презирая мать, я все-таки прощал ее, ибо по-прежнему, несмотря ни на что, ее любил. Зато по отношению к отцу у меня выработалась стойкая ненависть. Он вынудил меня быть его сыном, хотя не мог обеспечить мне достойную участь. Ну почему я не был сыном отца Понса?
Как-то раз, в ноябре 1943-го, мы с Руди, взобравшись на ветку раскидистого старого дуба, откуда открывался вид на бескрайние поля, выискивали дупла, где зимуют белки. Наши ноги, болтаясь, касались высокой стены, окружавшей парк; стоило нам захотеть, мы могли бы выбраться наружу — спрыгнуть прямиком на тропинку, которая вилась вдоль стены, и убежать. Только куда? Нигде мы не были бы в большей безопасности, чем на Желтой Вилле. В своих похождениях мы никогда не стремились за ограду. Руди вскарабкался выше, а я остался сидеть на первой развилке ствола, и оттуда мне показалось, что я вижу отца.
Внизу по дороге двигался трактор. Он должен был проехать совсем близко. За рулем сидел мужчина. И хотя он был без бороды и одет по-крестьянски, не узнать его было просто невозможно. Я его и узнал.
На меня напал столбняк. Я не желал этой встречи. «Только бы он меня не увидел!» Я затаил дыхание. Трактор протарахтел под нашим деревом, направляясь в долину. «Пронесло, он меня не видел!» А ведь он был всего лишь метрах в десяти, и я еще мог окликнуть, догнать его.
С пересохшим ртом, затаив дыхание, я дожидался, пока трактор не скроется из виду и треск мотора не стихнет совсем. Когда это произошло, я вновь ожил: перевел дух, заморгал, встряхнулся. Руди почуял мое волнение.
— Что с тобой?
— Кажется, я узнал человека, который сидел на тракторе.
— И кто это?
— Мой отец.
— Бедненький Жозеф, это же невозможно!
Я тряхнул головой, чтобы отогнать идиотские мысли.
— Само собой, невозможно…
Мне очень хотелось, чтобы Руди меня пожалел, и я скорчил гримасу огорченного ребенка. На самом же деле я был рад избежать встречи с отцом. Да и он ли это был? Руди наверняка прав. Не могли же мы, живя в нескольких километрах друг от друга, даже не подозревать об этом? Чепуха! К вечеру я уже был убежден, что мне почудилось. И стер этот эпизод из памяти.
Несколькими годами позже выяснилось, что на тракторе тогда действительно ехал мой отец. Отец, которого я отвергал, желая, чтобы он был далеко, не здесь, чтобы его вообще больше не было…
Когда мы с отцом Понсом вновь оказались в его подпольной синагоге, священник сообщил последние военные новости.
— Я думаю, что теперь, когда немцы увязли в России, а американцы готовы вступить в войну, Гитлер проиграет. Но вот какова будет цена? Здесь нацисты все больше бесятся, они ловят партизан с невиданной яростью, это энергия отчаяния. Мне очень страшно за нас, Жозеф, очень страшно.
Он чуял в воздухе опасность, подобно тому как собаки чуют волка.
— Не бойтесь, отец мой, все обойдется. Давайте работать дальше.
С отцом Понсом, так же как и с Руди, я стремился брать покровительственный тон. Я так любил их обоих, что выказывал неколебимый, твердокаменный оптимизм, только бы они не поддавались тревоге.
— Растолкуйте-ка мне лучше разницу между евреем и христианином.
— Евреи, а точнее сказать иудеи, и христиане веруют в одного и того же Бога, который дал Моисею скрижали Завета. Однако иудеи не признали в Иисусе обещанного Мессию, посланца Божия, на которого они уповали, — для них он был лишь очередным еврейским мудрецом. Христианином ты становишься в том случае, если полагаешь, что Иисус действительно Сын Божий, что Бог воплотился в нем, умер и воскрес.
— То есть для христиан все уже произошло, а для евреев еще только должно произойти.
— Вот именно, Жозеф. Христиане — это те, кто вспоминает, а евреи — те, кто еще надеется.
— Получается, что христианин — это еврей, который перестал ждать?
— Да. А еврей — это христианин до Иисуса.
Мне казалось очень забавным считать себя «христианином до Иисуса». Изучаемая в столь различных формах — католического катехизиса и тайного приобщения к Торе, священная история куда больше будоражила мое воображение, чем детские сказки, которые я брал в библиотеке: она была более ощутимой, более близкой, более конкретной. В конце концов, ведь речь там шла о моих предках — Моисее, Аврааме, Давиде, Иоанне Крестителе или Иисусе! В моих жилах наверняка текла кровь кого-нибудь из них. К тому же их жизнь не была пресной и бесцветной, она была вроде моей: они дрались, кричали, плакали, пели и каждое мгновение могли погибнуть!
Единственное, в чем я не осмеливался признаться отцу Понсу, — что я и его включил в эту историю. Я просто не мог представить себе моющего руки римского наместника Понтия Пилата с лицом иным, чем у нашего священника:[8] мне казалось совершенно естественным, чтобы отец Понс был там, в Евангелиях, подле Иисуса, среди всех этих евреев и будущих христиан — растерянный посредник, честный человек, не способный сделать выбор.
Я чувствовал, что отец Понс смущен изучением текстов, за которые он взялся ради меня. Как и многие католики, прежде он был знаком с Ветхим Заветом весьма поверхностно и теперь открывал его для себя с восторгом, равно как и некоторые толкования к нему, сделанные учеными раввинами.
— Ты знаешь, Жозеф, иной раз я задаюсь вопросом, не лучше ли было мне оказаться иудеем, — говорил он мне с блестящими от возбуждения глазами.
— Нет уж, отец мой, оставайтесь-ка лучше христианином, вы сами не понимаете своего счастья.
— Иудейская религия настаивает на уважении, в то время как христианская — на любви. Вот я думаю: не является ли уважение чувством более основательным, нежели любовь? И вдобавок более реальным… Любить своего врага, как предлагает Иисус и, получив пощечину, подставлять другую щеку — это, конечно, восхитительно, но не применимо на практике. Особенно в наше время. Ты бы, например, подставил Гитлеру другую щеку?
— Еще чего!
— Вот и я тоже! Верно и то, что я недостоин Христа. Всей моей жизни было бы недостаточно, чтобы уподобиться Ему… И, однако же, может ли любовь быть долгом? Можно ли приказать своему сердцу? Не думаю. А вот по мнению великих раввинов, уважение превыше любви. И уважение является постоянной обязанностью. Вот это уже кажется мне возможным. Я могу уважать тех, кого не люблю, или тех, кто мне безразличен. Но любить их?… И к тому же есть ли необходимость в том, чтобы я их любил, если я их уважаю? Любить — это трудно, любовь нельзя вызвать по заказу, ее нельзя ни контролировать, ни продлить усилием воли. Тогда как уважение…
Он задумчиво поскреб свою сияющую лысину:
— Я вот думаю: уж не являемся ли мы, христиане, всего лишь сентиментальными евреями…
Так и шла моя жизнь, состоявшая из учебы, высоких рассуждений о Библии, страха перед нацистами, внезапных появлений и столь же внезапных исчезновений партизан, все более и более многочисленных и дерзких; из игр с товарищами и прогулок с Руди. Английские бомбардировщики не пощадили Шемлея, но Желтая Вилла не пострадала — наверняка потому, что находилась далеко от железнодорожного вокзала, а главное — потому, что отец Понс позаботился прикрепить к нашему громоотводу флаг с эмблемой Красного Креста. Трудно поверить, но я любил воздушные тревоги: мы с Руди никогда не спускались в убежище вместе с другими ребятами, а наоборот, забравшись на крышу, наблюдали за этим захватывающим зрелищем. Самолеты Королевских Воздушных Сил проносились так низко, что нам удавалось разглядеть лица пилотов, которым мы приветственно махали руками.