Впрочем, Бежевый был похож лицом на доброго по-настоящему, такие хоть и изредка, а тоже все-таки иногда попадались. Старушка вот одна была – в прошлом году за так печеньем два раза его угощала.
Где она, интересно, сейчас? Должно быть, уже на кладбище. Добрые – они долго сейчас на свете не больно-то живут.
Мазь для ушей Федьке нужна была, как мартовскому зайцу клизма. Это Минька придумал: раз он Федуло – значит, и «надуло».
Но Бежевому говорить этого он не стал, а лишь протянул – голосом на всякий случай уже не грубым, а слезно-жалостливым:
– Вы мне, дядечка, лучше рупь дайте – я сам чего надо куплю… (Про себя же подумал: «А вот мы и проверим, какой ты добренький!»)
Гляди ж ты!..
– Держи, – сказал Бежевый, и рублевка тут же очутилась у Федьки в руке. – А мазь все-таки – пошли, дам, – добавил он. – Да не бойся ты, я доктор. Читать-то умеешь?
– Ну – так… – ответил Федька неопределенно. Вообще-то он читать умел, даже выпуски про Шерлока Холмса читал втихаря, но скрывал это от остальных мазуриков, чтобы не засмеяли, не любят здесь больно-то грамотных.
– Тогда читай. – Бежевый протянул ему какую-то небольшую бумаженцию.
На ней было написано: «Доктор Непомнящий Викентий Иванович. Ул. Мясницкая, дом 8, вход со двора. Прием с 2 часов дня до 6 часов вечера».
– Так что не бойся, парень, пошли, – кивнул Бежевый. – Заодно и борщом горячим накормлю.
Если по правде, то уже месяца два у Федьки в брюхе горячего не было, ежели тепло и потреблял, так только через спину, от этого котла с кипящим варом. Да и бумажка, что доктор, все-таки как-то успокаивала…
Эх, все одно пропадать! А с борщом в брюхе – глядишь, выйдет еще и побарахтаться на этом свете малость… Так думал Федуло, уже шагая за Бежевым, держась, понятно, чуть на расстоянии, потому что был с понятием: не дело для доктора рядом с таким мазуриком по городу идти.
* * *
Хоромы на Мясницкой у доктора были прямо-таки буржуйские. Имелась даже ванная с беломраморным корытом. Федуло слыхал про такие: вон тот красный крантик повернешь – и на тебе сразу же горячая вода, потому что титан уже растоплен и впрок, не жалея угля, ту воду греет.
В ванную Бежевый завел его не случайно.
– Тебя, – усмехнулся он, – эдакого-то чумазого, и на кухню пускать нельзя. – Ты давай-ка, братец, сперва… – Пустил горячую воду, мочало и мыло хорошее, цветочное принес да шмотки какие-то – не новые, но вполне чистые. – Как отмоешься, – сказал, – переоденься. А старое положишь сюда, в мешок, – еще сгодится.
Тоже оказался с понятием: не выкидывать же, вправду, старое шмотье. Эта душегреечка на рыбьем меху, хоть и вся в смоле, а уже вторую зиму его, Федьку, спасала.
За понятие Федька его отблагодарил тем, что отмыл себя без обмана. Чуть не весь кусок мыла извел, даже голову помыл, чего уже года, наверно, полтора не делал. А мочалом – только что кожу с себя не содрал заживо.
Сам чистый, в чистом тоже шмотье, почувствовал себя Федька-Федуло прямо ни дать ни взять буржуём. А горячим борщом уже тянуло из кухни, ох как тянуло! И по запаху не ошибешься: с мясцом был тот борщец, точно, с мясцом!..
Вот что, правда, малость удивило: никакой прислуги у этого буржуя, Бежевого, в квартире его буржуйской не имелось. И борщ сам наливал, и хлеб резал сам. Зато как наливал, как резал! Наливал половником, большущим, как ковш, и таких половников три штуки в тарелку вбухал. А каждый ломоть хлеба отрезáл в два пальца толщиной! Это по теперешним-то карточным временам!..
Однако счастье такое свалилось на него, на Федьку, оказывается, все-таки не задаром. Когда он уже дохлебывал борщ, Бежевый (хоть он плащ свой и снял, но Федька про себя называл его так же, как окрестил с самого начала – Бежевым), – так вот, этот Бежевый вдруг сказал:
– Ухо я тебе, Федор, сейчас подлечу; только помощь мне твоя потом потребуется. А за это и впредь столоваться у меня будешь. И деньжат буду тебе немного подбрасывать, по трешнице, скажем, в неделю… А надобно мне только одно – чтобы ты проследил за одним человечком…
У Федьки в голове промелькнуло: неужто фартовый он, этот Бежевый? А его, Федулу никак себе в наводчики хочет приспособить… Для любого мазурика счастье – к фартовому люду прибиться, – а ему отчего-то колко стало сидеть на табурете…
Но фартовый – это еще что! А чего доброго, работает Бежевый в ГПУ и желает какого-нибудь хорошего человека упечь на Соловки. Федька как подумал – уже ни борща, ни трешницы ему не хотелось. Не приносят они счастье, иудины деньги.
Но, оказалось, следить надо за типом одним, которого давно бы удавить следовало. Про этого типа по прозвищу Упырь знали все мазурики на Сухаревке. Да упырем он, в сущности, и был самым настоящим! Иногда (тоже вот, кстати, деньжат или борща посулив) заманивал к себе кого-нибудь из мазуриков, и потом иного из них находили…
То есть трупешник его находили. Да в таком виде… Федька однажды увидел – его чуть не вырвало.
Зачем этот Упырь понадобился Бежевому, было неясно, но последить за ним, да еще за трешницу… Отчего ж не последить! Да и дело нехитрое: сиди, как прежде, грейся у своего котла, только не забывай втихаря за Упырем, если он появится, все время приглядывать. А вечером возвращайся на Мясницкую к Викентию Ивановичу, докладывай, видел ли Упыря, и получай свою тарелку борщецкого с мясцом да еще и деньги в придачу.
Чудеса!.. При таком довольствии, да ни за что, он, Федька, эту зиму уж точно как-нибудь перекантуется, не помрет!..
Впрочем… …
А что, если этот Викентий – легавый с Петровки, а то и с Лубянки? Тогда, коли мазурики узнают, к кому он по вечерам захаживает, живым, поди, утопят или в том же котле, или в говенной жиже. Не то что эту зиму не переживешь – и до зимы-то навряд ли дотянешь, тут уж никакой борщецкий не спасет. Так что умом думай, Федуло, коли вправду жить хочется…
Он и думал, подчищая тарелку ломтем хлеба.
Бежевый тем временем посмотрел в окно, откуда просматривался весь двор, и вдруг вид у него стал хмурый.
– Похоже, придется нам прервать наш разговор, – вздохнул он. – Ступай-ка ты покуда вон туда, в кабинет, и закрой хорошенько дверь. После поговорим.
Федька, перед тем как встать, тоже глянул в окно и увидел, что через двор к подъезду идет однорукий, пустой рукав телогрейки был у него засунут в карман. На душе сразу стало совсем погано, потому что этого однорукого он знал – кто-то на Сухаревке тайком ему показывал.
То был бандюга-одиночка, который звался Клешня, – пожалуй, самый страшный человек из всех, о ком Федька-Федуло когда-либо слышал. Поскольку уцелевшей своей клешней (давшей ему и прозвище) стрелял через карман из нагана без раздумий и всегда без промаха. Делал это обычно, когда бывал трезв, хотя трезвости в себе на дух не переносил, от нее становился злым, как дьявол. Если на Сухаревке углядывал Клешня, что у кого-то кошелек с деньгами, – всё, можно тому гроб заказывать. Зато сам Клешня к вечеру будет пьяный и безопасный до следующего утра.
– Если к вам – не открывайте ему, дяденька, – предупредил Федька.
Но тот на него, на Федьку же, и озлился:
– Я тебе что сказал? А ну марш в кабинет! – С этими словами крепкой ручищей схватил мальчишку за плечо, проволок по коридору, запихнул в какую-то комнату с книжными шкафами и закрыл за ним дверь.
В ту же минуту во входную дверь позвонили, и Бежевый пошел открывать.
Федька сжался, притих, ожидая, что вот сейчас громыхнет выстрел…
Выстрела, однако, не последовало. Федька-Федуло прильнул ухом к двери и услышал хриплый голос Клешни:
– Вольницкий, не узнаёшь?.. Вспомни, вспомни питерский университет, а потом, уже при совдепах, московский цирк… Ты там – борцом, а я – одноруким Вильгельмом Теллем: пулей из нагана яблоко с головы у ассистентки сбивал. Ну что, теперь узнал? – И что-то добавил не то на немецком, не то на французском.
– Я сразу тебя узнал, Долин, – сказал Бежевый. – Что ж, давай проходи.