Ночка показалась мне длинней года! Страшно вспомнить, какая это была тяжелая ночь! Даже собаки еще засветло почуяли ее — шерсть у них на дыбки становилась. И ветер как взялся еще с обеда камыши причесывать, да тополя к земле гнуть, да волны в лимане гонять, так и не останавливался и за ночь еще пуще стал. Донсковский дом на шо крепкий — стены в три кирпича ложены, как добрая фортеця, — а и то весь гудел, и, ей–богу, не вру, шатался, как гнилой зуб во рту. А дом–то еще и сичас стоит — пережил войну германскую, революцию, гражданскую войну и теперь вот Гитлера. Сейчас, говорят, там расквартированы ясли колхозные…
В эту бессонную ночь, когда ветер по крыше, быдто Баба Яга в ступе, носился, а в трубу черт свистел, дал я клятву отомстить за Наталку и за себя. Дал клятву, и мне вроде легче стало.
Перед светом стало в сон кидать, глаза потяжелели — веки будто свинцовые. Тут слышу, в окошко застучал кто–то, потом голос: «Откройте!» А ветер, как видно, совсем осатанел и перешел в вихрь, все закрутилось, завертелось, дом донсковский качнулся и вроде как бы присел, потом оторвался и полетел куда глаза глядят. Прилетел он в неведомое царство–государство, где все люди равны, все трудятся и ласковые друг к другу. Еды сколько хошь и какой хошь, и табаку первостатейного, и вина какого только твоей душеньке угодно, и уродов нет — все красивые. Хожу я по этому царству–государству, дивлюсь, рукой пробую все. Сладость и фрукту ем. Иду и вижу, хлопцы в бабки играют, заметили меня, кричат: «Сашко, иди с нами играть!» Видишь, имя мое даже знают.
Поиграл я в полное удовольствие, иду дальше и вижу: дворец огромный и стражи никакой. Захожу в одну залу, самую большую, и вижу там постели пуховые, а на них люди лежат, безвременно погибшие. Как увидели меня, привстали. Батюшки, гляжу, отец мой как есть по всей форме матрос. Кидаюсь к нему. Он ласкает меня и шепчет: «Сынок мой любимый, здесь и тетка Наталка. Посмотри, во–о–он она! Пойди, повидайся с нею».
Недолго пришлось быть мне с теткой Наталкой: раздался гул, словно в соборный колокол ударили. Тетка Наталка испугалась и тихо говорит: «Уходи, Сашко!..» Тут кэ–э–эк меня в бок садануло! Хочу крикнуть, а не могу: дух захватило, и боль страшнеющая… Бежать хочу — ноги как ватные; короче говоря, очнулся я и чуть не взвыл от боли…
Шо ж произошло? А вот шо. Когда стал я дремать–то в первый момент, пока не провалился в сонный омут, слыхал и свист ветра, и какой–то стук, я думал, это крыша, а на самом деле стучали люди: ветрянские рыбаки, их штормом выбросило на наш, на кубанский берег. Они было пытались на берегу защититься, но где там, такой ураган был, шо все у них переломал. Они чудом добрались до Гривенской и угодили на донсковскую усадьбу, благо она крайняя. Собаки их чуть–чуть в клочья не разорвали. Собаки–то у нас по характеру не отставали от хозяина. Я, значит, слыхал и их стук, и собачий лай, и как хозяин орал «открой!». Но сон–то оказался сильнее меня. Ну, Григорий Матвеевич, не дождавшись, когда я встану, сорвал дверь с крючка и дал мне в бок пинка, как котенку шелудивому. От этого пинка у меня в боку шо–то треснуло и больно было так, будто ранили меня и рану солью посыпали. Но я встал. Эх, если бы я был большой!..
Рыбаки прожили у нас три дня, а затем, когда ветер улегся, ушли на берег чинить свои снасти и посудину. Неделю они там возились. Каждый день я к ним бегал. Их старшой — Сергеем Митрофановичем звали — приветил меня, и я ему, как отцу родному, рассказал все. Он вздохнул, подумал, затем поглядел на своих и говорит: «Пойдем, хлопчик, с нами в Ветрянск. Небось мы тебя одного–то прокормим всей ватагой. Как думаете, ребята?..» Тут все в один голос: «Быдто не прокормим?
— В лучшем виде устроим, и будет Сашко заправский рыбак…»
Я заплакал.
— Эх, — сказал Сергей Митрофанович, — горемыка ты! Ну ничего, пойдем с нами. Тут тебе оставаться не для чего! Чистая каторга с этими душегубами! А с нами, может, и радость встретишь. Хотя у нас праздники редко бывают. Но ничего, привыкнешь, — море любой камешек обточит.
И я убежал с ними.
10
Два года я прожил в Ветрянске у Сергея Митрофановича, как у отца родного. Погиб он в сорок первом году. Вовек его не забуду! Он тут, в Слободке, жил. Его хата вначале — во–он видишь нефтебаки, а рядом с ними, там, где мачта стоит, — городской пионерский пляж? Так это не доходя метров пятьдесят. Мой дом сто восемнадцатый, а его под номером три — значит, второй от угла. Как–нибудь покажу тебе и домСергея Митрофановича, там сейчас его племянник живет — Вася–милиционер.
Жил я у дяди Сережи, как я уже говорил тебе, Лексаныч, будто свой. Море с ним исходил вдоль и поперек. Крепкий был — никто не смел меня обидеть. Да я и сичас не дохлый!
Однако счастье мое продолжалось недолго: нашел меня Кондрат Донсков и увез.
— Как же так?
— Плесни, Лексаныч, еще чуток, — сказал Данилыч, показывая на бутылку коньяку.
Выпив, Данилыч, который к тому времени уже совсем отрезвел, провел ладонью по усам и продолжал:
— Очень просто. После того как я убег из Гривенской, рыжий черт — отец Кондрата — надумал рыбным делом заняться. Видно, Сергей Митрофанов сбил его с панталыку. Ну вот, завели Донсковы баркас, калабуху и несколько подчалков, ну там снасти и прочее. Наняли ахтарских рыбаков, которые были не у дела, и пошли в море. Григорий–то Матвеев думал, раз Кондрат служил в Севастополе, значит, дело их будет в ажуре. А наше море–то — не Черное, оно хоть и мелкое, да характер у него крутой. Иной раз такие кренделя выкидывает, что за минуту поседеешь, особенно когда «тримунтан» начнет. Да и с «левантом» ухо держи повыше!
Ну, пошли они в море, а тут, случись, шторм налетел. А Кондрат–то шо, он хотя и на корабле служил, но матросом сроду не был. Кондрат — артиллерист, пушку свою за милую душу знал, а с ветром, с его формарцами знаком не был. Шли они к Камышеватке — коса такая на той стороне есть. Ветер стал прижимать их к Бейсугам — лиман там, где станица Брыньковская стоит. Им бы покориться ветру, войти в лиман да переждать. Однако помешала гордость: как же, Донсковы, гиорьевские кавалеры, и отступать?! Ни за что! Ну, он их и саданул под дых, «тримунтан» — то! С ним шутки, как у мышки с кошкой… Баркас утопили, подчалки растеряли и на калабухе по уши в воде еле добрались до Ветрянска. Их тут у Слободки и выбросило. Как говорится, у одних и шило бреет, а у других и ножи неймут… Часа два на песке, как дохлые чебаки, валялись.
Известное дело, рыбак рыбаку всегда руку протянет — помогли им калабуху починить, парус новый поставить. Это все Сергей Митрофанович — добрейший человек. Ну вот, когда они трошки отдохнули у нас, море улеглось, надумали до дому. Вот тут–то и взял меня Кондрат.
— А зачем же вы пошли с ним?
Данилыч хмыкнул:
— Нешто вы, Лексаныч, забыли! Да ведь он мне кто?.. Опекун!.. Значит, у него права на меня были. Это, Лексаныч, нынешнее время будь он хоть опекун, хоть отец–разотец, но если ребенка забижают, то советский суд может отобрать, взять под защиту дитё. А ведь то было при царе Горохе… Ну, не совсем при Горохе, но в общем при царе… Вот он и увез меня.
Первое время ничего, не обижали. Но потом война с германцем началась, Кондрата призвали, тут рыжий черт, остамшись с одними бабами, прынцып свой на мне опять стал показывать: чуть шо — подзатыльник, а то и кнутом вытянет. А за кормой у него — Надежда, и та норовит свою метку поставить. Шо делать? Я уж стал большой — шестнадцатый шел. Мог свободно убежать от них к Сергею Митрофановичу: Азовское море зимой замерзало. Но тут я сам не схотел уходить.
— Это отчего же?
Данилыч смутился, опустил глаза и пожал плечами.
— Была причина, — сказал он.
— Влюбился? — спросил я.
— Влюбился? — переспросил он. — Гм! Это пустяки.
— А что же?
— Голову потерял, вот шо!
— Та–ак… Значит, из–за нее все терпел и не уходил?
Данилыч не сразу ответил. Он вдруг осветился весь изнутри, и черты его лица словно стали моложе, тоньше и благороднее, и какой–то огонек вспыхнул в глазах — весь он был объят трепетом.