Гаврилов улыбнулся. Он сказал последнюю фразу громко, во время ожидания зеленого сигнала на Солянке. Шофер со стоявшего рядом «МАЗа» услышал и, не поняв, о чем говорит мотоциклист, спросил:
— Ты чего это? Сейчас дадут зеленый!
— Зеленый? Ему очень нужен зеленый!
Сквозь утреннюю столичную толчею машин и пешеходов Гаврилов пробирался, как щепка на гребне потока, — голова была занята одним: завалят проект или удастся отстоять его.
Насколько же в институте все казалось проще: стоит получить диплом, и ты — зодчий. Ты строишь дома. Да что дома! Города со стадионами, школами, бассейнами, мостами, каких еще никто и никогда не строил! И вот институт окончен, тебе вручили диплом, пожали руку, похлопали по плечу, дали должность — действуй. Но не успел ты сделать и шага — кинули бревно под ноги. Ему, конечно, повезло — сразу попал в магистральную мастерскую, а остальных ребят раскидали кого куда, посадили за рейсшины, к чертежным доскам: разрабатывайте чужие идеи, вы еще, мол, не архитекторы, сначала потрубите в качестве «помоганцев», а там видно будет.
Да, долго будут помниться институт и его коридоры, где в свободное время всегда было полно и шумно, как в пчелином улье. Будущие Баженовы и Казаковы разделывали здесь под орех «ашугов бронзового века», «кондитеров» и «высотников». Особенно доставалось создателям «ансамбля окаменевших пирожных» — так здесь называли павильоны Сельскохозяйственной выставки. Не остались без внимания и авторы «гельфрейхских соборов» — архитекторы высотных зданий на Котельнической набережной, на площади Восстания и на Смоленской.
Институтские коридоры! Пора студенчества! Мечты, дерзания, стремительные полеты фантазии. В институте Гаврилов, наряду с дипломным проектом жилого комплекса, увлеченно работал над ансамблем спортивных сооружений на Ленинских горах. Этот проект делался по «заказу сердца». Гаврилов излазил склоны так любимых москвичами гор вдоль и поперек. Отличное место! Недаром друг Герцена архитектор Витберг собирался строить здесь памятник победам русского оружия в Отечественной войне 1812 года. Проект Витберга был грандиозен, но он не нашел отзвука в сердце Гаврилова. Зато строки Александра Герцена о Воробьевых горах заставили задуматься.
«Весь город стелется у их подошвы, — писал Герцен, — с их высот один из самых изящных видов на Москву. Здесь стоял плачущий Иоанн Грозный, тогда еще молодой развратник, и смотрел, как горела его столица; здесь явился перед ним иерей Сильвестр и строгим словом пересоздал на двадцать лет гениального изверга. Эту гору обогнул Наполеон со своей армией, тут переломилась его сила, от подошвы Воробьевых гор началось отступление».
Ленинские горы! Здесь, в виду Москвы, более ста лет назад Александр Герцен и Николай Огарев поклялись пожертвовать жизнью за лучшие идеалы человечества. Как же хорошо отсюда смотрится Москва! По утрам она чуть–чуть затянута дымкой, и ее жизнь угадывается лишь по гулу. А вечерами внизу чудится не город, а огромный морской рейд, заставленный судами, ждущими свободных причалов.
Гаврилов долго не мог найти изобразительного решения, и вот когда он был близок к отчаянию, вдруг отчетливо представил себе на вершине Ленинских гор стальную трехсотметровую стрелу. В ее наконечнике горят проблесковые огни, как на маяке. В корпусе бегают лифты. Они поднимают прыгунов к стартовой площадке лыжного трамплина.
Облицованная золотистой смальтой стрела сверкает, как солнечный луч. В ее конструкции столько легкости и изящества, словно она только что оторвалась от тетивы и устремилась ввысь.
По бокам, у основания стрелы, — крылья из стекла и легкого металла. В них хранилища для лыж, раздевалки, души. А над ними — площадки, как прогулочные палубы. На них — москвичи, с азартом наблюдающие за состязаниями прыгунов с трамплина. Работая над проектом, Гаврилов часто ездил на Ленинские горы. Он подолгу простаивал наверху и смотрел на город, мысленно представляя себе новую Москву — широкие улицы, замощенные плитами цветных пластмасс. Улицы без духоты и пыли. Дома, тонущие в зелени парков и садов. Мосты, окрашенные в яркие веселые тона: белый, красный, золотой…
Пройдет немного времени, и Москва, конечно, станет такой. Но к чему все это приходит на ум теперь? Не пора ли выбираться из потока машин? Надо обойти вон тот «МАЗ», встать в первый ряд и — прямо к подъезду академии, где уже, наверно, собрались все. А Москва, она, конечно, станет мировым городом. Нужно только шире открыть дорогу молодым силам. Однако собачья боль в боку все не утихает. Кажется, еще больнее грызет…
Гаврилов уже заканчивал свое выступление, когда почувствовал, что ему вдруг стало жарко и перед глазами поплыл сизый дымок. Он сделал усилие, повернулся к чертежам — белая бумага… Сплошь белая! Посмотрел в зал — белым–бело! Гаврилов растерялся.
— Что же вы замолчали? — услышал он голос Удмуртцева.
Гаврилов понимал, что ответить Удмуртцеву нужно во что бы то ни стало. Удмуртцев яростно громил его.
— Что это за проект?! — сочным и зычным голосом опытного оратора говорил академик. — Нам предлагают многоэтажные сараи… Позвольте спросить автора этого шедевра, как он считает: существует ли архитектура как искусство? Или такого искусства уже нет и архитектор — это псевдоним инженера–конструктора? Почему все сброшено с пьедестала? Раньше было окно, обыкновенное милое окно, — теперь нет его! Что же предлагают нам взамен? Стекло, металл, резину. Что это: дом или троллейбус?
Я понимаю, сейчас не время для богатых фронтонов и колонн… Но мы же строим на века! Чем же будет отмечена наша великая эпоха?.. Товарищи! Предки оставили нам неповторимые памятники архитектуры. Захаров — Адмиралтейство, Яков Постник и Барма — храм Василия Блаженного, Воронихин — Казанский собор, Казаков — Колонный зал… А что мы оставим после себя? Может быть, эти бетонные ящики? Или похожее на элеватор книгохранилище Ленинской библиотеки? Или Дом правительства на улице Серафимовича — этот аспидный остров?
В словах Удмуртцева была какая–то доля правды. И Гаврилов часто думал об этом. Но сейчас ему хотелось сказать, что задача советского архитектора состоит не в том, чтобы строить дома–памятники, а в том, чтобы строить дешевые, светлые и удобные жилища.
Он хотел еще сказать, что красота в новом строительстве явится, обязательно явится… Но не успел, сил не стало — упал тут же, у трибуны.
Врачу «неотложки» не удалось привести Гаврилова в сознание. Со всеми предосторожностями больного снесли в машину и отвезли в клинику Нейрохирургического института, где на третий день он пришел в себя.
Бледный, ослабевший, с учащенным дыханием, он очнулся ранним утром, позвал сестру, попросил пить. С трудом оторвался от кружки с водой. Сестра послала нянечку за дежурным врачом.
После ее ухода Гаврилов стал упрашивать сестру позвонить к нему на работу и сказать, что пусть с проектом без него ничего не делают. Он скоро встанет.
Сестра улыбнулась: разве он первый, кто просит ее позвонить на работу? Сколько больных перебывало в клинике, и почти все в первую очередь не о себе, не о своем здоровье пекутся, а о работе. У всех советских людей, стоит им заболеть, создается впечатление, что без них все остановится.
Сестра записала телефон и встала, уступая место врачу.
Не глядя на Гаврилова, врач старательно заполнял «историю болезни». В палате было так тихо, что Гаврилов слышал, как скрипело перо. Подробно, с протокольной дотошностью следователя, расспрашивал врач о контузии, но особенно его Интересовали подробности маньчжурского ранения и операции.
Закончив запись и сказав несколько успокоительных слов, он ушел, а в девять часов утра в палату вошли трое в белых халатах. Среди них был и дежурный врач.
— Вот, профессор! — сказал он, остановившись у койки Гаврилова.
Дальше он стал говорить на латыни.
— Понятно! — сказал профессор и положил руку на лоб больного. Холодной, жесткой и очень тяжелой была рука профессора. От нее пахло никотином.