Прежде чем явиться в полк, Гаврилов кинулся к Кировским воротам, на почтамт, — от Либуше ничего не было. С почтамта он поехал на Старомонетный, оставить матери письмо и деньги, затем на Ярославский вокзал.
Бекмурадова в штабном вагоне не было, он уехал в Министерство вооруженных сил.
Танкисты уже знали, что их отправляют на Дальний Восток. В ожидании полковника они толпились у вагонов и платформ, точили лясы и перестреливались «прямой наводкой» с проходящими мимо работницами трикотажной фабрики. Загорелые, ладные, в хромовых, блестевших на солнце сапожках, в пилотках, в осыпанных орденами видавших виды гимнастерках, танкисты были картинно хороши.
Хороши были и женщины. До прибытия танкистов они мало следили за собой — не до того было. Четыре года — «Все для фронта!». А теперь эти труженицы, впервые увидевшие тех, для кого они трудились в годы войны, расцвели, как яблоньки.
Было начало теплого и ласкового подмосковного лета. Цвела сирень. Летний ветер гнал из леса, недалеко от станции, горьковатый запах хвои.
Из деревни, что раскинулась за полотном железной дороги, доносились крики петухов и мычание телят. К ним примешивались звонкие удары молотков — железнодорожники проверяли «ося», хриплые гудки маневровых паровозов и бешеный аллюр тяжелых поездов, проносившихся мимо станции от Москвы и к Москве.
За станционным переездом дорога круто заворачивала вправо и скрывалась за подступавшими к насыпи лесами. Убегающие вдаль рельсы, тающие на полях рваные клочья дыма и голоса гудков наводили тоску.
Как же это случилось, что он ничего не знал о переброске полка! Вот тебе и расстались на месяц. Сколько же они проторчат в Маньчжурии? Кто знает… Как глупо получилось. Уехать бы сейчас на Старомонетный! Но в Москву нельзя — все увольнения и отпуска отменены. Командир полка может вернуться в любую минуту, движенцы уже держали наготове паровозы.
Друзья–однополчане приняли Гаврилова с большой радостью. Особенно новый водитель гавриловского танка старший сержант Гордиенко. Оказывается, Гаврилову было присвоено очередное звание, и приказом командующего фронтом он был награжден третьим орденом Красное Знамя за взятие Дрездена.
Гордиенко подбивал отметить это событие. Парменова принесла мензурку spiritus vini. Праздник вышел на славу. Гаврилова то и дело просили рассказать о том, что было на параде, кто стоял на трибуне, на коне или в автомобиле ехал маршал Рокоссовский…
Гаврилов говорил без особого подъема. Танкисты огорчились, когда Гаврилов сказал, что лучше всех мимо Мавзолея прошли моряки, а не танкисты. Кто–то заметил: «Ну, моряки — известное дело! Они ж через Красную площадь не идут, а прямо плывут, черти!»
Рассказывая, Гаврилов не переставал думать о Либуше: как она огорчится, когда получит его письмо.
Праздник был прерван появлением Морошки, который прыгнул в вагон и, пропустив поданный ему Пар- меновой «мерзавчик», сказал:
— Закругляйтесь, хлопцы! Полковник приехал. Все увольнения отменяются. В семнадцать ноль–ноль запоем: «И на Тихом океане свой закончили поход»!..
Часть вторая
Глава первая
Шел 1947 год. Уволенный в запас, капитан Гаврилов возвращался домой с Дальнего Востока. С рукой на перевязи, стоя у окна вагона и вспоминая о том, как эшелон полковника Бекмурадова около двух лет назад с песнями несся по этой же магистрали к маньчжурской границе, Гаврилов тяжело вздохнул. Никто тогда не предполагал, что танкисты первыми попадут под удар японской авиации, что двадцать человек, в том числе и старший сержант Гордиенко, погибнут, а он, Гаврилов, будет тяжело ранен и проваляется на госпитальной койке полтора года. Врачи извлекут у него три осколка из грудной полости, три — из спины.
Когда эшелон Бекмурадова спешил к маньчжурской границе, стояло лето, а теперь — весна. Все в цвету. Тут бы радоваться, а на душе у Гаврилова темнее ночи: пока он валялся в госпитале, умерла мать, из Праги ни одного письма.
Вагон качало. По коридору в сторону ресторана и обратно сновали люди, больше военные. Они торопились домой, радость так и плясала в их глазах. Домой! Ну как не отметить такое событие! В ресторане дым коромыслом, звон посуды, хриплые голоса, густые запахи табака, пива и водки.
Когда поезд притормаживал на какой–нибудь станции, демобилизованные высыпали из вагонов, постукивая начищенными, ладно пригнанными сапожками, оправляя пояса на гимнастерках.
Сибиряки спрашивали:
— Домой?
— Домой!
— Отвоевались?
— Точно, отвоевались!
— Куда ж теперь?
— Как куда? Россия велика!
— А чо в Сибири–то не останётесь? Сибирь — страна заманная! Места тут всем хватит!
Свисток. Поезд трогается, исподволь набирает скорость и несется затем, как лихой конь, откинув в сторону пышную гриву дыма. Целыми днями Гаврилов у окна. Его никто и ничто не ждет. Проклятая война, что она наделала с людьми! А вот этот непроглядный лес, и темнеющие на горизонте горные кряжи, и звонкий простор падей, и даже шорох цветов — все живет и кружится перед окнами вагона так же, как и полтора, и два, и три, и тридцать три года назад.
Годы и люди бегут перед глазами, мелькают, как километровые столбы.
Июль 1945 года… Эшелон несется на восток. Танки зачехлены. Брезент парусит, рвется прочь. Рваный дым клочьями повисает на придорожных кустах, стелется над тайгой. Танкисты у раскрытых дверей дивятся на красоту сибирской земли. Бодрая песня льется из вагонов: «…штурмовые ночи Спасска, волочаевские дни-и…»
За Байкалом Гаврилова позвал к себе Бекмурадов. Предложил папиросу и, щуря оливковые глаза, завел разговор о том, что вот, мол, полк приближается к маньчжурской границе, предстоит ответственное задание, скорее всего связанное с переходом границы, и что танкистам не избежать контакта с местным населением. Он просит Гаврилова помнить, кто они такие, гражданами какой страны являются и с какой миссией прибывают. В Маньчжурии много публичных домов, много красивых женщин разных национальностей. Но на все это — «кирпич»! После каждой фразы Бекмурадов спрашивал: «Понятно?» Когда полковник был спокоен, он хорошо говорил по–русски.
Гаврилову было все понятно, за исключением одного: зачем полковник завел с ним этот разговор. После его вопроса Бекмурадов помедлил немного, затем, глядя ему в глаза, сказал:
— А как же не гаварить тебе? Ты самый влюбчивый в маем полку. — Понизив голос до шепота, полковник произнес: — Ты знаешь, твоя пани Либуше приходила ко мне накануне нашего отъезда из Праги и спрашивала о тебе…
— Что же вы сказали ей?
— Что я мог сказать? «Наверно, гаварю, забыл он вас, пани Либуше…»
— Да как же вы посмели, товарищ полковник!
— Слушай, Гаврилов, я тебя люблю, патаму и не наказываю за твой недапустимый тон!
Гаврилов опустил голову.
— Я здесь существую не для того, чтобы улаживать любовные дела! Понятно? Нечего нос вешать! Подумаешь, любовь! На войне чего не бывает. Ну встретил, ну понравилась и, между нами гаваря, сагрешил, и что же? Важно, чтобы шуму не было. «Чэпэ» чтобы не было! Понятно?
— Значит, для вас, товарищ полковник, важно, чтобы «чэпэ» не было, а человек…
— Пастой! Зачем же сразу на третью скорость? «Чэпэ» для полка — знаешь… Это вот где отражается, — полковник похлопал себя по тугой загоревшей шее, на которой каракулем вились черные волосы. — Вот где, — повторил он. — А ты что… действительно любишь ее?
— Если б не любил…
— Жить без нее не можешь?
— Не могу!
Полковник вздохнул:
— Ну зачем тебе это? Что, у нас нет девушек?.. Кончится война — поедем на Кавказ, там знаешь какие девушки, ц-а! Нет! Ты ничего не знаешь, если матаешь головой. Да! Нехарашо у нас с тобой получилось. Ты не сказал мне в Праге, а я подумал… Да-а… Пани Либуше тоже, как ты, заматала головой — не поверила, когда я сказал, что ты забыл ее. Письмо мне дала…