Огюстен Рено чуть было не повторил судьбу этих солдат, чуть было не стал навеки частичкой города, закатанный в бетон под Литературно-историческим обществом, чтобы подпирать почтенный англоязычный институт. Да и жизнь Рено была золотой жилой иронии. Как, например, в тот раз, когда он перед телевизионной камерой в прямом эфире вел раскопки в поисках останков Шамплейна, а прокопался в подвал китайского ресторана. Или тот случай, когда Рено открывал запечатанный гроб, будучи убежден, что в нем покоятся останки Шамплейна, – тогда избыточное давление внутри гроба выбросило его содержимое в атмосферу со всем миссионерским пылом. Находившийся внутри иезуит превратился в прах и был в таком виде доставлен на небеса, к бессмертию. Хотя не о таком бессмертии он молился, не на такое надеялся. Священник вернулся на землю дождевыми каплями, влился в пищевую цепочку и в конечном счете оказался в грудном молоке коренных американок, которых он в свое время пытался извести под корень.
Сам Рено едва избежал такой судьбы: еще несколько часов – и он бы упокоился в фундаменте Литературно-исторического общества.
Арман Гамаш надеялся, что после проведения допросов его обязательства перед Элизабет Макуиртер и другими членами Лит-Иста можно считать выполненными. Но теперь он понял: это не так. Рено требовал встречи с советом, совет отказал ему в этом, потом они вычеркнули данное происшествие из протокола заседания. Когда об этом узнают, им придется заплатить дорогую цену. И платить придется всем англоязычным канадцам.
Нет, думал Гамаш, выходя вместе с Анри за ворота, он не может их бросить. Пока еще не может.
Снег почти прекратился, и температура падала. Вокруг – ни движения, ни звука, только скрип ботинок Гамаша по снегу.
Часы показывали три двадцать.
Каждый день Гамаш просыпался приблизительно в это время. Поначалу он пытался уснуть, оставался в кровати, боролся с бессонницей. Но по прошествии многих недель понял, что пора прекратить эту тщетную борьбу. Теперь он вставал и вместе с Анри тихо выходил на прогулку – сначала дома в Монреале, а потом и здесь, в Квебек-Сити.
Гамаш знал: чтобы прожить следующий день, ему необходимо это спокойное время по ночам, когда он может побыть наедине со своими мыслями.
– Играть на скрипке меня научил отец, – сказал агент Морен в ответ на вопрос Гамаша. – Мне было года четыре. У нас где-то хранится домашнее видео: отец и дед играют у меня за спиной на скрипках, а я стою перед ними в таких больших обвислых шортах, похожих на подгузники. – Морен рассмеялся. – В руках у меня маленькая скрипочка. За роялем сидит моя бабушка, а сестренка делает вид, что дирижирует нами. Ей тогда было года три. Она теперь уже замужем и ждет ребенка.
Гамаш свернул налево и пересек темную карнавальную площадь у Полей Авраама. Двое охранников наблюдали за ним, но так к нему и не подошли. Слишком холодно для разговоров. Гамаш и Анри попетляли между аттракционами, которые через несколько часов заполнятся детишками и их родителями. Дальше стояли киоски, всякие временные сооружения и притихшие ночью горки, и Гамаш прошел через скверик к печально известному полю и монументу, изображающему английского генерала Вольфа в момент его гибели 13 сентября 1759 года.
Гамаш взял горсть снега и слепил снежок. Анри тут же выпустил из зубов теннисный мячик и принялся плясать вокруг хозяина. Старший инспектор поднял руку, улыбаясь псу, а тот внезапно присел, мускулы его в ожидании напряглись.
Гамаш подбросил снежок, и Анри поймал его в воздухе. На несколько мгновений охотничий азарт обуял его, но стоило собачьим челюстям сомкнуться, как снежок рассыпался, и Анри приземлился, как всегда разочарованный.
Гамаш взял теннисный мячик в оболочке схваченной морозом слюны, вложил его в клюшку «Принеси мячик» и запустил. Сверкающий желтый мячик полетел в темноту, а овчарка помчалась за ним.
Старший инспектор знал каждый дюйм поля сражения в любое время года. Он знал, как меняется его облик в зависимости от сезона. Он стоял там весной и видел поле, усыпанное нарциссами, стоял летом и видел людей, приехавших на пикник, зимой видел людей на лыжах и в высоких сапогах. Бывал он там и ранней осенью. 13 сентября. В день битвы, когда в течение часа было убито или ранено более тысячи человек. Он стоял там, и ему казалось, что он слышит крики, звуки выстрелов, ощущает запах пороха, видит людей, идущих в атаку. Он стоял на том месте, где, по его мнению, находился генерал Монкальм в тот момент, когда в полной мере осознал свою роковую ошибку.
Монкальм недооценил англичан. Их мужество и их хитрость.
В какой момент он понял, что сражение проиграно?
Накануне вечером в лагерь Монкальма вверх по течению от Квебека прибежал курьер. Он едва держался на ногах и, еле ворочая языком, сообщил, что англичане поднимаются по стопятидесятифутовым утесам над рекой и занимают поля перед самым городом, принадлежащие фермеру Аврааму.
В лагере Монкальма ему не поверили. Сочли, что этот человек спятил. Ни один полководец не отдал бы такого приказа, ни одна армия не подчинилась бы ему. Для этого у них должны быть крылья, со смехом сказал своим генералам Монкальм и отправился спать.
К рассвету англичане были на Полях Авраама и готовились к бою.
Может быть, тогда Монкальм и понял, что проиграл? Когда англичане, обзаведясь крыльями, совершили невозможное? Генерал бросился туда и остановился на том самом месте, где теперь стоял Гамаш. Оттуда он посмотрел на поле и увидел армию врага.
Понял ли тогда Монкальм?
Однако сражение еще можно было выиграть. Он мог одержать победу. Но Монкальм, блестящий стратег, совершил еще несколько роковых ошибок.
И Гамаш думал о том моменте, когда генерал понял, что совершил последнюю роковую ошибку. Осознал всю непоправимость ситуации. Хотя ему потребовалось несколько мгновений, чтобы осознать это, когда на его глазах все рушилось, рассыпалось на части. С невероятной быстротой и в то же время – как это кажется теперь – так медленно.
– Убийство, – сказала его секретарь, ответив на звонок.
Бовуар был тогда в кабинете Гамаша, они обсуждали происшествие в Гаспе. Секретарь просунула голову в дверь:
– Это инспектор Норман из Сент-Агата.
Гамаш поднял голову. Она редко прерывала его. Они работали вместе много лет, и она знала, когда можно принять решение самой, а когда нельзя.
– Соедините, – сказал Гамаш. – Oui, инспектор. Чем могу быть полезен?
И сражение началось.
«Je me souviens», – подумал Гамаш. Девиз Квебека. Девиз квебекцев. «Я помню».
– Как-то раз я был на карнавале, – сказал агент Морен. – Вот здорово было. Нас повез туда отец, и мы даже играли на скрипке на катке. Мама пыталась его остановить. Она смутилась. Сестренка чуть не умерла со страха, но мы с отцом достали скрипки и принялись играть, и всем вроде бы нравилось.
– Играли то же, что ты играл нам? «Колм Куигли»?[36]
– Нет, «Колм Куигли» – это плач. Он потом ускоряется, но начало слишком медленное для катающихся. Им нужно что-нибудь погорячее. Поэтому мы играли джигу и всякие быстрые танцы.
– Сколько лет тебе было? – спросил Гамаш.
– Тринадцать. Может, четырнадцать. Лет десять назад. Больше я там ни разу не был.
– Может быть, в этом году.
– Oui. Я возьму Сюзанну. Ей понравится. Может, и скрипку с собой прихвачу.
«Je me souviens», – подумал Гамаш. В этом-то и была проблема. Всегда проблема. «Я помню. Все помню».
Бовуар лежал без сна в лесном домике. Обычно он спал хорошо. Даже после того, что случилось. Но теперь он лежал, глядя то на темные балки, то на огонь, мерцающий в печи. Он видел Жильбера, уснувшего в двух придвинутых друг к другу креслах. Святой мерзавец уступил Бовуару свою кровать. Бовуар чувствовал себя ужасно: из-за него пожилой человек, который был так добр к нему, спал на двух креслах. Ему пришла в голову мысль: наверное, в этом и есть суть. Что толку быть святым, если ты при этом не можешь быть мучеником?