Комонов подошел к компасу и, приказав наблюдателю записать время и пеленги, нацелился рамкой пеленгатора на пирамидку знака, мутно белевшую на берегу. «Он потерял отца и мать. Неужели у него нет потребности иметь близкого человека? Если мы останемся живы после войны, разве мы не будем ближе друг к другу, чем иной отец с сыном. Что же, он и в страшную минуту все так же будет смотреть на меня злыми, рыжими глазами и называть насмешливо „старпом“?»
Комонов нанес взятые пеленги на карту. Место катера вновь оказалось правее курса, проложенного командиром… «Плюнуть на все и уйти… Пусть хоть трибунал… Уйти рядовым в пехоту. Или хоть в боцманы, к старому привычному делу, к кранцам, к тросам, шлюпкам и не мучиться незнанием астрономии, незнанием ряда вещей, незнанием того, что, к сожалению, открывается на каждом походе, не терпеть этого постоянного унижения, не страдать от своей беспомощности, а почувствовать себя нужным, способным к делу человеком».
— Старпом! — вдруг сказал Комонову Букреев. — А как вы думаете, немцы так и оставили хотя бы вот этот знак на месте? Неужели вы полагаете, что они его не перенесли чуточку в сторону, чтобы некоторые легковеры… (Комонов сообразил, что легковером Букреев назвал его), чтобы некоторые легковеры, определив место и поправив курс, вкатились бы прямо в минное поле?
«Вот черт! — подумал Комонов. — Простая догадка, а почему она не пришла мне в голову?»
Комонов не мог не отдать должное уму командира и уже готов был простить Букрееву и насмешку и легкое презрение, которые как будто слышались в его голосе.
— Вот видите, старпом (ох, это слово «старпом», оно совсем не означает старший помощник, ведь на катере у командира всего один помощник). Вот видите, старпом, астрономия-то и нужна: звезды и солнышко немцам не передвинуть. В прошлом году мы около Кронштадта ползали, а сейчас вон где плаваем Нам с вами далеко ходить придется. Ну, доложите мне сейчас точно место… Доложите! — почти закричал Букреев.
Комонову на миг послышались в его голосе нотки страдания. Широкая рука Букреева крепко сжимала поручень, до того крепко, что побелела, и на ней ясно обозначились желтые веснушки. Букреев сжимал поручень, а Комонов живо ощутил всегда горячее и крепкое пожатие командира в своей руке. И это ему почему-то напомнило такое же утро в прошлом году. Они несли дозор около Кронштадта. Над заливом шел воздушный бой. Пока самолеты кружились в воздухе, Букреев смотрел на бой просто с любопытством, а когда фашисты сбили наш истребитель, он схватил руку Комонова и сжимал ее все сильней и сильней… по мере того как самолет падал к воде, и отпустил лишь после того, как потемневшая в месте падения самолета вода вновь успокоилась и засияла мягким светом.
— Ну, когда же вы у меня будете служить как следует? — снова заговорил Букреев.
И Комонов снова обиделся, но в то же время ему показалось, что сейчас совсем не он и не его прокладка злят командира. «Жидконожкина жалеет, — подумал Комонов. — Лучший матрос на катере умирает, а что поделаешь…»
И вдруг Комонову тоже захотелось открыто злиться и громко ругаться, и у него было тяжело на душе.
— Товарищ старший лейтенант… — повысил голос Комонов, хотя он и не знал, что же сказать дальше.
— Спокойнее, старпом, ну я же знаю: не можете. Пеленжишко взять вы можете, а смекнуть по-штурмански, воспользоваться каким-нибудь другим способом определения места корабля в море не умеете.
— Товарищ командир…
— Ну, спокойнее же, старпом. Я знаю: вы давно хотите сказать, чтобы я списал вас с корабля. Так, что ли?
— Так точно.
— Не выйдет. Вы думаете, вместо вас на мой крейсер назначат классного штурмана, окончившего училище по первому разряду с отличием?
Командир говорил это Комонову таким тоном, точно ему же и на него жаловался и хотел, чтобы тот ему посочувствовал и понял, как трудно воевать без хорошего помощника. Это была очень тонкая издевка.
— Нет, старпом, прошу понять, что вы уйдете с катера только с повышением. На этот раз вы в Кронштадте займетесь астрономией. Мне неприятно вам это говорить, но вы не поедете в Ленинград, пока не сдадите зачета и не принесете от флаг-штурмана хотя бы четверки. Мы слишком мало с вами плаваем, чтобы я имел право так просто прогнать вас с катера.
Букреев замолчал. Комонов кипел от обиды. Жену и детей он не видел почти всю войну. Наконец, они вернулись из эвакуации в Ленинград, и вот его лишают радости видеться с ними. Комонов знал одно: командир сказал, так и будет! Надо учиться, надо сдавать зачеты.
Если даже днем долго смотреть в небо, то вдруг перестаешь замечать его голубизну, все бесконечное пространство заполняется белыми и темными точечками. Когда долго смотришь в небо, трудно заметить самолеты. Комонов случайно обвел взглядом горизонт и увидел два далеких, почти невидимых самолета. Уставшие наблюдатели не заметили их. Что сейчас будет! Влетит и матросу, не заметившему врага, и помощнику за плохое обучение сигнальщиков. Букреев просто приходил в ярость, когда ему запаздывали доложить о малейшем изменении обстановки на море. Ох, и шторм же грянет сейчас на мостике. Комонов хотел уже доложить командиру о самолетах сам, но Букреев опередил его.
— Товарищ краснофлотец, два самолета на горизонте, справа восемьдесят! — лихо и громко крикнул Букреев, как командиру корабля докладывая наблюдателю о самолетах. Тот встрепенулся, вскинул к глазам бинокль и принялся рассматривать самолеты.
— Ну, что залюбовались? Своим глазам не верите, — почти добродушно сказал Букреев провинившемуся матросу. Комонов вдруг заметил, как под белыми ресницами Букреева вспыхнули искорки веселого смеха. Он был доволен, что от его окрика встрепенулись не только провинившийся наблюдатель, а вся вахта на палубе катера.
Букреев некоторое время смотрел в море и вдруг спросил Комонова:
— Старпом, вы любите морскую службу?
Сколько раз уже этот вопрос задавался Комонову, и, как всегда, Комонов ответил:
— Я, товарищ командир, служу честно.
— Знаю… — Букреев навалился грудью на поручень и, свесив тяжелую голову, стал смотреть вниз на быстро бегущую вдоль борта воду, словно он забыл о самолетах.
— Я, старпом, не понимаю такого отношения к службе. Что значит служить честно? Если вас заставить изо дня в день делать однообразную скучную работу, скажем, пилить дрова. Вы честно будете пилить, а полюбите ли вы эту работу? — Букреев с трудом отвел глаза от воды и взглянул на Комонова. Светлые блики зари как-то особенно хорошо освещали его лицо и неуловимо просвечивали карие озорные глаза.
— Я люблю в службе блеск. Понимаете ли, особый, морской. Однажды в Батумском порту мы еще курсантами ходили на вельботе на французский военный транспорт с ответным визитом. Французы приходили к нам на моторном баркасе, а мы к ним под веслами на вельботе пошли. Были у нас на крейсере очень красивые паровые катерки, а мы пошли на вельботе — прекрасный ходок был наш вельбот.
Букреев говорил как будто не то, о чем думал. Лицо его показалось Комонову необычно мягким, согретым неожиданным дорогим воспоминанием.
— Я загребным был, — продолжал Букреев. — Ну, и шли мы! Весла так и гнулись, а мы все в белом, наглаженном, так и сверкаем на солнце. Вода после каждого удара весел по обе стороны от следа так и кипит ключами. Какую циркуляцию мы тогда в гавани нарисовали. А зашабашили как. Как один легли спинами на банки и друг другу над головами весла передали. Ррраз — и весел нет, и уключин нет, и мы уже все смирно сидим на банках, а вельбот так и порет воду. К трапу подошли точнехонько. Французы высыпали всем экипажем на палубу, разглядывали нас с борта.
Букреев снова замолчал и, навалившись грудью на поручень, смотрел вперед по курсу катера.
«Почему он мне это рассказал? Да и то ли он хотел рассказать? Почему все какое-то странное в это утро? Море, чуть колышась, нежится, переливаясь перед восходом солнца, а на горизонте зловещие точки самолетов. В кубрике умирает матрос, а командир вспоминает, о каким шиком он и его друзья ходили с визитом к французам…