Он провел пальцем по моей губе, как бы желая разгладить ее.
Я тотчас же отправился домой с твердым намерением сесть через три часа в поезд. Мои чемоданы стояли еще, не распакованными. Я вынул кое-какие вещи и уложил их в дорогу. Затем я сел за письменный стол и написал ему короткое письмо, в котором сообщал о своем путешествии и просил выслать мне денег в Париж. Когда я стал искать конверт, мой взгляд упал на тоненькую пачку писем и карточек, полученных за время моего отсутствия. Я подумал: «Пускай остаются. Приеду из Парижа — прочитаю». Однако я протянул к ним руку и опять отдернул ее. «Нет, я не хочу читать их!» — сказал я. Я вынул из кармана монету и задумал: «Если будет орел, я их прочитаю». Я бросил монету на стол, и она упала орлом вниз. «И прекрасно! — сказал я. — Я не буду их читать». Но в то же мгновение я рассердился на себя за все эти глупости и взял письма. Это были счета, приглашения, маленькие поручения, а затем фиолетовый конверт, на котором крупным прямым почерком было написано мое имя. Я тотчас же понял — поэтому-то и не хотел разбирать письма! Я испытующе взвесил конверт в руке, но все равно уже чувствовал, что должен прочесть его. Я никогда не видел ее почерка и, тем не менее знал, что письмо от нее. И внезапно я проговорил вполголоса:
— Начинается…
Я не подумал ничего другого при этом. Я не знал, что именно начинается, но мне стало страшно.
Я разорвал конверт и прочитал:
«Мой друг! Не забудьте принести сегодня вечером померанцевых цветов.
Эми Стенгоп».
Письмо было послано десять дней тому назад, в тот день, когда я поехал домой. Вечером, накануне отъезда, я рассказывал ей, что видел в оранжерее у одного садовника распустившиеся померанцевые цветы, и она выразила желание иметь их. На другой день утром, перед тем как уехать, я заходил к садовнику и поручил ему послать ей цветы вместе с моей карточкой.
Я спокойно прочел письмо и положил его в карман. Письмо к отцу я разорвал.
У меня не было ни одной мысли о том обещании, которое я дал полковнику.
Я взглянул на часы: половина десятого. Это было время, когда она начинала прием верноподданных. Я послал за каретой и вышел из дома.
Я поехал к садовнику и приказал нарезать цветов. А затем я, наконец, был у подъезда ее виллы.
Я попросил доложить о себе, и горничная провела меня в маленький салон. Я опустился на диван и стал гладить мягкую шкуру гуанако, которая здесь лежала.
И вот волшебница вошла в длинном желтом вечернем платье. Черные волосы ниспадали с гладко причесанного темени и закручивались наверху в маленькую коронку, какую носили женщины, которых изображал Лука Кранах[31]. Она была немного бледна. В ее глазах мерцал фиолетовый отблеск. «Это потому, что она в желтом!..» — подумал я.
— Я уезжал, — сказал я, — домой ко дню рождения моей матери. И вернулся только несколько часов тому назад сегодня вечером.
Она на мгновение удивилась.
— Только сегодня вечером? — повторила она. — Так, значит, вы не знаете… — она прервала себя. — Но нет, разумеется, вы знаете. В два-три часа вам уже все рассказали.
Она улыбнулась. Я молчал и перебирал цветы.
— Разумеется, вам все сказали, — продолжала она, — и вы все-таки нашли дорогу сюда. Благодарю вас.
Она протянула руку, и я поцеловал ее.
И тогда она сказала очень тихо:
— Я ведь знала, что вы должны прийти.
Я выпрямился.
— Сударыня! — сказал я. — Я нашел по моем возвращении ваше письмо. И я поспешил принести вам цветы.
Она улыбнулась.
— Не лгите! — воскликнула она. — Вы прекрасно знаете, что я послала вам письмо уже десять дней тому назад, и вы тогда же послали мне цветы.
Она взяла из моей руки ветку и поднесла ее к своему лицу.
— Померанцевые цветы, померанцевые цветы! — медленно промолвила она. — Как дивно они пахнут!
Она пристально посмотрела на меня и продолжала:
— Вам не нужно было никакого предлога, чтобы прийти сюда. Вы пришли потому, что должны были прийти. Не правда ли?
Я поклонился.
— Садитесь, мой друг, — промолвила Эми Стенгоп. — Мы будем пить чай.
Она позвонила.
Поверьте мне, уважаемый доктор, я мог бы обстоятельно описать вам каждый вечер из тех многочисленных вечеров, которые я провел с Эми Стенгоп. Я мог бы передать вам слово за словом все наши разговоры. Все это внедрилось в мое сознание, словно руда. Я не могу забыть ни одного движения ее руки, ни малейшей игры ее темных глаз. Но я хочу восстановить лишь те подробности, которые являются существенными для желаемой вами картины.
Однажды Эми Стенгоп сказала мне:
— Вы знаете, что случилось с Гарри Болэном?
Я ответил:
— Я знаю только то, что об этом говорят.
Она спросила:
— Вы верите, что я в самом деле превратила его в миртовое дерево?
Я поймал ее руку, чтобы поцеловать.
— Если вы этого хотите, — рассмеялся я, — то я охотно поверю в это.
Но она отняла руку. Она заговорила, и в ее голосе зазвучала такая уверенность, что я вздрогнул:
— Я лично верю в это.
***
Она выразила желание, чтобы я каждый вечер приносил ей померанцевые цветы. Однажды, когда я вручил ей свежий букет белых цветов, она прошептала:
— Астольф.
Затем промолвила громко:
— Да, я буду называть вас Астольфом. И если вы желаете, вы можете звать меня Альциной.
Я знаю, уважаемый доктор, как мало досуга имеет наше время, чтобы заниматься старинными легендами и историями. Поэтому оба эти имени, наверное, не скажут вам ровно ничего; между тем мне они в одно мгновение открыли близость ужасного и вместе с тем сладкого чуда. Если бы вы познакомились с Людовико Ариосто, если бы вы прочитали кое-какие героические сказания пятнадцатого века, то прекрасная фея Альцина оказалась бы для вас такой же старой знакомой, как и для меня. Она ловила в свои сети Астольфа английского, мощного Рюдигера, Рейнольда Монтальбанского, рыцаря Баярда и многих других героев и паладинов. И она имела обыкновение превращать надоедавших ей возлюбленных в деревья.
…Она положила обе руки мне на плечи и посмотрела на меня:
— Если бы я была Альциной, — сказала она, — хотел бы ты быть ее Астольфом?
Я не сказал ничего, но мои глаза ответили ей. И тогда она промолвила:
— Приди!
***
Вы — психиатр, уважаемый доктор, и я знаю, что вы признанный авторитет. Я встречал ваше имя во всевозможных изданиях. О вас говорят, что вы внесли в науку новые мысли. Я думаю нынче, что человек сам по себе, один, никогда не создает так называемой новой мысли, но что таковая возникает в одно и то же время в самых различных мозгах. Но тем не менее я питаю надежду, что ваши новые мысли относительно человеческой психики, может быть, совпадут с моими. И вот это чувство и побуждает меня относиться к вам с таким безграничным доверием.
Не правда ли, мысль ведь это примитив, начало всякого начала? Ведь она единственное, что истинно! Детски наивно понимать материю, как нечто действительное. Все, что я вижу, постигаю, усваиваю — даже с помощью несовершенных вспомогательных средств, — я познаю как нечто совсем иное, чем если я исследую его своими личными чувствами. Капля воды кажется моим жалким человеческим глазам маленьким, светлым, прозрачным шариком. Но микроскоп, которым даже дети пользуются для забав, учит меня, что это арена диких побоищ инфузорий. Это уже более высокое воззрение, но не высочайшее. Ибо нет никакого сомнения, что через тысячу лет наши — даже самые блестящие и совершенные — научные вспомогательные средства будут казаться такими же смешными, какими кажутся нам теперь инструменты Эскулапа. Таким образом, то познание, которым я обязан чудесным научным инструментам, столь же малодейственно, как и воспринятое моими бедными чувствами. Материя всегда оказывается чем-то иным, чем я ее представляю. И я не только никогда не могу узнать вполне сущности материи, но она вообще не имеет никакого бытия. Если я брызгаю водой на раскаленную печку — вода в одно мгновение превращается в пар. Если я бросаю кусок сахара в чай — сахар растворяется. Я разбиваю чашку, из которой пью, — и я получаю осколки, но чашки уже не существует более. Но если бытие одним взмахом руки превращается в небытие, то не стоит труда и считать его бытием. Небытие, смерть — вот настоящая сущность материи. Жизнь есть лишь отрицание этой сущности на бесконечно малый промежуток времени. Но мысль капли или кусочка сахара остается непреходящей: ее нельзя разбить, расплавить, превратить в пар. Итак, не с большим ли правом следует считать действительностью эту мысль, чем изменяемую, преходящую материю?