— Так пошагали, Мирон. Пойдем, — предложил Алиференко, когда за окном в третий раз взревел гудок.
Чагров провел ладонью по щеке, заросшей щетиной более чем недельной давности.
Американец тоже потянулся к своему чемодану. Попробовав пальцами лезвия бритв, направив их как следует на ремне, они побрились, заглядывая поочередно в надтреснутое зеркало, касаясь друг друга локтями. И это окончательно сблизило их, несмотря на отсутствие общего языка.
— Good luck to you and your children, missis! Good-bye![12]— вежливо попрощался гость с Пелагеей.
Джемс Грейс — так звали гостя — был глубоко взволнован победой Октябрьской социалистической революции в России. Весть о ней окрылила его, как и многих честных людей за границей.
Уроженец Кливленда — одного из быстро развивавшихся промышленных городов, сын рабочего-сталевара с многодетной семьей, Грейс научился видеть не только панораму дымящих заводских труб, сутолоку уличного движения, нарядные витрины магазинов, роскошные особняки Матеров — владельцев «Кливленд-клиффс айрон компани», на которую гнули спину его отец и старшие братья, — он видел и оборотную сторону промышленного подъема — изнурительный труд рабочего, нужду, голод, болезни и постоянную боязнь остаться без работы. Он наблюдал наступление преждевременной старости у людей, отдавших лучшие свои годы труду на компанию, построивших ей заводы, дома, а затем безжалостно выброшенных на улицу. Ему было четырнадцать лет, когда произошла «чикагская трагедия»[13].
Вскоре он сам начал зарабатывать на жизнь: был продавцом газет, мальчиком для посылок, типографским рабочим, наконец стал журналистом. Как репортер он узнал, может, и не больше своих коллег, но не прошел равнодушно мимо горя и слез. «Ты выбился в люди, Джеме, но не забывай, что был рабочим. Помни, как мы живем», — говорил ему отец.
И Грейс — честный, правдивый журналист — пришел туда, куда и должен был прийти, — в социалистическую печать. Этому способствовала встреча с ветераном социалистического движения в США Юджином Дебсом.
Он был в числе тех, кто летом 1916 года кропотливо собирал доказательства абсолютной невиновности Тома Муни, приговоренного окружным судом в Сан-Франциско к смертной казни по ложному, подстроенному провокаторами обвинению. Борьбе за спасение жизни Тома Муни Грейс отдал многие месяцы. Он неутомимо разыскивал новых свидетелей, писал статьи, был одним из организаторов митингов протеста, прокатившихся по всей стране. В своем родном городе Кливленде он услышал о победе Октябрьской революции в России, о создании рабоче-крестьянского правительства. «Вот за что русских надо уважать!» — воскликнул отец, и глаза у него по-молодому заблестели. Джемс подумал и сказал: «Я должен увидеть это собственными глазами».
...И вот он в России. Он уже толковал с грузчиками Эгершельда во Владивостоке, с моряками Добровольного флота, пожимал сотни дружеских рук. Рукопожатие да улыбка часто были единственным способом выразить свои чувства. Грейс был на пленарном заседании Владивостокского Совета, встречался с его председателем Константином Сухановым. Он видел солдат и матросов на митингах вместе с рабочими, пел с ними «Интернационал». А рядом, соединив руки, стояли китаец и мадьяр. Вот действительное братство трудящихся!
Теперь он шагал по узкой улочке Арсенальской слободки. С обеих сторон тянулись хибары, за ними овраг, дальше гора с рыжим бесснежным склоном, — и все это удивительно напоминало горняцкий поселок где-нибудь в штате Юта или Колорадо.
— Скверно живем. Но будет лучше, — убежденно сказал Алиференко, показывая на лачуги.
В этот день они не расставались. Заходили в дома, бродили по цехам, сидели, оживленно жестикулируя, в тесной комнатушке завкома с таким же литографским портретом Карла Маркса, какой Грейс видел в помещении социалистической партии в Окленде. Арсенальцы назвали имя Тома Муни. Гость понял и оценил это выражение пролетарской солидарности.
Чутким ухом он ловил интонации, когда люди прямо обращались к нему, и страшно досадовал, что не знает языка. Но и без того он понял главное — эти простые рабочие действительно стали хозяевами своей страны. То, о чем мечтали лучшие люди многих стран, здесь осуществилось. Россия оказалась впереди всех. Та самая Россия, об отсталости которой и темноте ее населения столько писалось и говорилось. Как же это произошло? Где та сила, которая подняла на бой гигантов и позволила им бросить вызов миру угнетателей и насильников? — вот вопросы, на которые он искал ответа.
Грейс среди арсенальцев чувствовал себя в своей среде, пока не попал к начальнику Арсенала. Здесь потянуло другим ветром.
— Рабочий контроль?.. Как вам сказать. Все дело в том, насколько компетентны люди... — с паузами говорил по-немецки Поморцев.
— Но люди учатся.
— Да-а, — Поморцев повернулся, взял со стола сводку о ходе работ за прошлую неделю, просмотрел ее, вздохнул. — Вот, пожалуйста! Цифры говорят, что мы идем вниз, падаем, валимся.
— И все-таки рабочие проявляют энтузиазм. Этого нельзя отрицать, — возразил Грейс.
— Эмоции. Мы быстро загораемся и... остываем. Месяц-другой, и верх возьмет российская лень, — с усмешкой сказал Поморцев. — Я пессимистически смотрю на возможности организации производства в новых условиях. Ох, эти контролеры! Дерганье одно. — Говоря это, полковник искоса следил за выражением лица американского журналиста. Что-то он не очень охотно шел навстречу в этом щекотливом разговоре за спиной у ничего не подозревающих Алиференко и Чагрова. Поморцев вел на глазах у них двойную игру и понимал, что может быть пойман на этом. — Я чувствую себя связанным по рукам и ногам, — с простодушным видом пожаловался он. — Не могу, знаете, привыкнуть...
— Кажется, вам не нравится революция? Будьте откровенны, — холодно сказал Грейс.
Рука полковника поднялась к подбородку, скользнула по кромке воротника. Это заняло ровно столько времени, сколько требовалось, чтобы убедиться, что там все в безупречном порядке. Тогда рука таким же непринужденным движением поднялась к вискам, пригладила реденькие волосы с серебром седины и снова легла на стол.
Поморцев напряженно думал над тем, кто же такой этот американец и почему он так необычно откликается на его откровенность? Кажется, с ним он попал впросак.
Алиференко не придавал сперва значения словоохотливости Поморцева, затем уловил недоуменный взгляд Грейса и насторожился. А что он такое ему напевает?
Он стал внимательно вслушиваться в незнакомые слова чужого языка, пытался догадаться об их смысле.
Но Поморцев теперь изо всех сил старался замять неприятный разговор.
Грейс поблагодарил начальника Арсенала за беседу.
День близился к концу. В кабинете начало темнеть; за окном протянулись багровые полосы вечерних облаков.
Когда они вышли на улицу, Грейс сказал:
— За два месяца вы разворошили весь мир — этот миллионный муравейник. Все трутни мира против вас — значит, вы делаете доброе дело! О, я в этом убежден.
— Да, да, — кивнул головой Мирон Сергеевич, хотя не понял ни одного слова. Он отвечал собственным мыслям. — Плохо, брат... Языков не знаем. Теперь бы расспросить человека... как у них?
— Один, видно, леший! Михаил Юрьевич рассказывал... А что, — спохватился вдруг Алиференко, — сведем его с Потаповым. Он же поговорит с ним запросто.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
1
Джекобс сидел в публичной библиотеке. Перед ним стопки запыленных книг. Он рылся в статистических справочниках, листал выпуски «Вестника Приамурского отдела Российского географического общества», копался в печатных служебных отчетах и иллюстрированных юбилейных изданиях.
Днем в читальном зале посетителей почти не было, и занятиям Джекобса никто не мешал. Тихо шелестели страницы. От книг попахивало сухой пылью, должно быть, это был запах времени. В большие окна смотрело солнце; сквозь ветви деревьев проглядывала амурская ширь.