до утра.
По всей по глади Невского проспекта
(Добычин увидал через пургу)
хлыстов радеет яростная секта,
и он в ее бушующем кругу.
Она с распущенными волосами,
она одна жива под небесами —
метет платками, вышитыми алым,
подскочит вверх
и стелется опять
и под одним стоцветным одеялом
его с собой укладывает спать.
И боги темные с икон старинных,
кровавым намалеваны,
грубы, —
туда же вниз.
На снеговых перинах
вповалку с ними божии рабы.
Скорей домой —
но улица туманна,
морозами набитая битком…
Скорей домой,
где теплота дивана
и чайника и воблы с кипятком…
Скорей домой —
но перед ним со стоном,
с ужимкою приплясывает снег…
Скорей домой —
и вдруг перед Семеном
огромный возникает человек.
Он шел вперед, тяжелый над снегами,
поскрипывая, грохоча, звеня
шевровыми своими сапогами,
начищенными сажей до огня.
Он подвигался, фыркая могуче,
шагал по бесенятам и венкам,
и галифе, лиловые как тучи,
не отставая, плыли по бокам.
Шло от него железное сиянье,
туманности, мечта, ацетилен…
И руки у него по-обезьяньи
висели, доставая до колен.
Он отряхался —
всё на нем звенело,
он оступался, по снегу скользя,
и сквозь пургу ладонь его синела,
но так синеть от холода нельзя.
Не человек, не призрак и не леший,
кавалерийской стянутый бекешей.
Ремнями, светлыми перевитая,
производя сверкание и гром,
была его бекеша золотая
отделана мерлушки серебром.
За ним, на пол-аршина отставая,
не в лад гремела шашка боевая
нарядной, золоченою ножной,
и на ремнях, от черноты горящих,
висел недвижно маузера ящик,
как будто безобидный и смешной.
Он мог убить врага
или на милость
махнуть рукой:
иди, мол, уходи…
Он шел с воины,
война за ним дымилась
и клокотала бурей впереди.
Она ему навеки повелела,
чтобы в ладонь,
прозрачна и чиста,
на злой папахе, сломанной налево,
алела пятипалая звезда.
Он надвигался прямо на Семена,
который в стены спрятаться не мог,
вместилище оружия и звона,
земли здоровье, сбитое в комок.
Казалось, это бредовое —
словом,
метель вокруг ходила колесом,
а он откуда выходец?
С лиловым,
огромным, оплывающим лицом…
Глаза глядели яростно и косо,
в ночи огнями белыми горя,
широкого приплюснутого носа
пошевелилась черная ноздря.
И дернулась, до десен обнажая
все зубы белочистые, губа
отпяченная,
жирная,
большая,
мурашками покрыта и груба.
Он шел вперед,
на памятних похожий,
на севере,
в метели,
чернокожий…
Как тучу пронесло перед Семеном
И охватило жаром и зимой,
и оглушило грохотом и звоном,
и ослепило золотом и тьмой…
Метель шумела:
— Мы тебя уложим,
постель у нас мягка и хороша…
А он глядел вослед за чернокожим,
в пургу,
не понимая, не дыша…
Хотел за ним —
а ноги как чужие…
Душило…
Надавило на плечо
и стыло,
стыло,
стыло в каждой жиле,
потом и хорошо и горячо…
Текут моря —
и вот он, берег дальний,
где отдохнуть от горести не грех —
мы ляжем под кокосового пальмой,
я принесу кокосовый орех…
Усни, усни…
Неправда, не пора ли,
забыть… Уснуть…