Весь взвод притихнет, пока не раздастся чей-нибудь голос:
А ну-ка дай жизни, Калуга!
Ходи веселей, Кострома!
И кажется, сразу словно солнце из-за туч проглянуло, все вокруг посветлело, заиграло — на душе легко, весело. Где они, Кострома моя, где Калуга? Думал, далеко-далеко, увидимся ли когда, а они тут, родные мои, вот они.
На войне очень приятно, когда услышишь о знакомом городе, а земляка встретишь — кажется родным человеком. Я сразу решил, что в ординарцы возьму обязательно земляка. В батальоне у нас кого только не было — и узбеки, и татары, и казахи, — и ярославец, конечно, нашелся, Сашка Иванов. Услышал, что кто-то говорит в нос, растягивая слова, как резину, ну, думаю, наверное наш, ярославский. Так и оказалось. Спрашиваю его:
— Грибы любишь?
— Люблю.
— Ну так вот, сковородочка у тебя чтобы всегда была: попадутся в лесу грибы — соберешь, поджаришь по-нашему, по-ярославскому.
Сначала он ленивый был. Скажешь:
— Саша, будем спать, тащи соломы.
Он вздыхает:
— Сырость от нее только, товарищ старший лейтенант. Может, лучше без соломы?
— Ну, не разговаривай, живо!
Покрутится около, вернется без соломы:
— Нет соломы, всю разобрали.
— Чего ты мне врешь? Вон в поле целый стог стоит!
— Так это ж далеко.
— Я тебе дам — далеко. Бегом марш!
Пойдет бывало и пропадет. Потом я его воспитал. Мы с ним договорились: кричу — Сашка, Сашка, Сашка — до трех раз, не откликнулся — тащи сейчас же ведро холодной воды и обливайся при мне. Метод нельзя сказать, чтобы правильный, и Сашке, конечно, не понравился, но зато он быстро резвый стал, забегал.
* * *
В Москве на одном физкультурном параде я командовал головной колонной. Мы должны были пройти по Красной площади и пронести стену ковров с гербами шестнадцати республик. Народ был подобран один к одному. Уже чувствовалась угроза войны. Я думал, мысленно обращаясь кое к кому из иностранных атташе, стоявших на трибунах: «Смотрите, какие мы!» Вдруг сильно дунул ветер, стена ковров, которая двигалась вместе с нашей колонной, колыхнулась, мои ребята, державшие ее, взглянули вверх, на гербы — не упадут ли им на головы. Гербы выглядели, как бронзовые, казались тяжелыми. Кто-то растерялся, попятился… «Ни с места, держись!» крикнул я, с ужасом представив, что будет, если наша ковровая стена с гербами рухнет на виду у всей площади. Мне казалось, что если это произойдет, все мы навечно будем опозорены. У меня тогда в глазах темно стало, круги пошли. Все окончилось благополучно, ребята удержали ковры, а я все не могу успокоиться. Иду через площадь во главе колонны, четко отбиваю шаг, но ничего не вижу, иду, как слепой, думаю, что для меня теперь все потеряно, что какое же теперь доверие может быть ко мне, если я в таком деле чего-то недоучел, чего-то не предусмотрел.
Когда в дни парадов я выходил на Красную площадь, мной овладевало чувство величайшей ответственности — как будто ты стоишь на горе и весь мир смотрит на тебя. Такое же чувство охватило меня и на Курской дуге.
В крупном сражении не только тебя подпирают со всех сторон — артиллерия, танки, авиация, вторые и третьи эшелоны, — но и ты сам все время как бы подпираешь себя. Нет-нет да и промелькнет мысль: пройдут века — люди всё будут говорить об этом сражении, а что они будут говорить, это вот тут сейчас решится. Ну, держись же!
В первые дни своего наступления, начавшегося 5 июля, немцам удалось сбить с позиций соседнюю с нами часть, и мы были брошены в образовавшийся прорыв. Тут я сразу увидел, что нынешняя война вовсе не то, что прежние. По правде говоря, я даже не представлял, что может быть огонь такой плотности. И мне тоже пришлось привыкать к войне, хотя я был участником гражданской войны и считался ветераном.
Несколько дней мы сдерживали бешеные атаки немцев. Все эти дни слились в один. Я все время думал: только бы выдержать! Я подумал об этом, когда началась бомбежка с воздуха: выдержим как-нибудь, а там уже легче будет. Потом под прикрытием артиллерийского огня на нас двинулись немецкие танки, эти самые «тигры», которыми Гитлер запугивал мир — мы увидели их здесь впервые, — и у меня опять мысль о том же: вот выдержим это, а потом уже не страшно будет. Пошла в атаку пехота немцев — снова думаю: только бы выдержать, только бы никто не дрогнул.
Еще в тылу, во время воздушной бомбардировки, я видел, как один человек разбился насмерть, прыгнув с третьего этажа дома, рядом с которым упала бомба. Ему, вероятно, показалось, что дом рушится, и, прыгая в окно, он хотел спасти свою жизнь. Об этом случае я рассказывал бойцам, убеждая их, что трусы на войне всегда гибнут.
На фронте в первые же дни немецкого наступления на моих глазах произошел подобный случай. На левом фланге нашего батальона была маленькая рощица. Два немецких снайпера как-то проникли сюда и стали бить по нашей траншее в тот момент, когда мы отражали очередную атаку противника. Ощущение, надо сказать, было отвратительное. Все твое внимание устремлено вперед, на тебя катится лавина танков, бегут автоматчики, а тут вдруг в спину начинают бить, и кто бьет — не видно. Пришлось мне с несколькими бойцами отвлечься от атакующего-противника и заняться охотой за этими проклятыми кукушками.
Я подымал на палке каску, чтобы засечь выстрел снайпера. В этот момент один боец вылез из траншеи. Красивый молодой парень, чернобровый, румяный. Очень запомнился он мне. Боевой был, а вот тут не выдержал. Перед этим был ранен один, другой, третьего убило, и он, наверно, подумал, что сейчас в этой щели всех нас перебьют, и в испуге выскочил на верную смерть. Он прополз назад всего несколько метров, и его настигла пуля. Его труп потом долго лежал позади траншеи. Тяжело было смотреть на него, обидно за человека; такое чувство, будто и тебя он опоганил. У меня был лозунг, который я всегда пропагандировал: «И храбрость и трусость человек проявляет во имя жизни, но только храбрость сохранит ему жизнь». Однако обстановка могла потребовать и другого: биться не на жизнь, а на смерть. Тогда я говорил: «Смерть в бою не такая уж страшная участь, все равно когда-нибудь придется умирать, это закон жизни. Умрем же, если придется, так, чтобы дети наши были нам благодарны».
Когда на фронте мне приходила мысль, что нет, не останусь в живых, я представлял себе сына взрослым и именно таким, каким сам мечтал быть. Думал, что он будет гордиться мною, и смерть в бою казалась совсем не страшной. Меня не покидало чувство, что сын постоянно находится где-то тут, рядом со мной, смотрит на меня, глазенки его так и горят: как-то, мой папка, воюешь?
Что подумает обо мне мой сын, будет ли он гордиться мною перед своими товарищами, стараться быть похожим на меня, — это казалось мне тогда самым важным, как будто в лице моего Вити было все будущее нашей страны, всех советских людей, все, за что мы боролись в молодости и за что боремся сейчас, за что легко и умереть.
Бои не затихали. Налеты авиации и артиллерии чередовались с атаками танков и пехоты. Один шквал следовал за другим. Только успеешь подготовить патроны и вытащить из траншей убитых и раненых, как, смотришь, немцы уже снова лезут. Опять бегаешь по траншее с одного края в другой, подбадриваешь людей, думаешь: «Выдержать бы!»
У меня имелась тетрадка, в которую я много лет подряд делал выписки из прочитанных книг. Я выписывал в нее мысли, которые мне особенно понравились и которые я хотел запомнить на всю жизнь. Захватил я ее с собой и на войну.
Перезаряжая автомат, я говорил бойцу, стрелявшему рядом:
— Помнишь, что сказал Сталин про рыбаков на Енисее, попавших в буран?
Сколько раз в те дни, бегая по траншее, мокрый от пота, черный от копоти, под вой, визг и грохот пролетающих над головой и рвущихся вокруг авиабомб, снарядов, мин я повторял слова товарища Сталина о том, что не страшна никакая буря, если смело идешь ей навстречу. О рыбаках, которых товарищ Сталин во время сибирской ссылки видел на Енисее, знал весь наш батальон. Когда немцы поднимались в атаку, в наших траншеях то тут, то там раздавались возгласы: