А потом на какое-нибудь время они оставляли их наедине, не беспокоя своим присутствием и Светланка каждый раз что-нибудь шаловливое или совсем не шаловливое для этого придумывала. Нежно рисовала выпяченными кончиками сосков что-нибудь у него на груди, и даже до живота ими дотягивалась, чтобы закончить рисунок, а потом вопросительно поднимала к нему смеющиеся глаза: угадал? Шептала ему на ухо какое-то странное стихотворение, которое она сочинила в лагере только для него одного, своего любимого папочки. Прикрывала ему ладошками глаза и требовала определить, в какую сторону смотрят ее зрачки. И он все время точно угадывал, а она этому почему-то не удивлялась.
А потом они снова прислушивались и восторженным шепотом делились одинаково угаданными словами. И снова застывали от таинственно сладостной боли ущемлений, то совсем мягких, то тугих и жестких; то только кольцом устья, то почти всем влагалищем; то мягкими волнами, то грубыми схватываниями, будто в намерении навсегда оставить его в себе…
Светланка совсем этого не пугалась и улыбалась ему глазами, ясно намекая на то, что и ему нечего бояться, они там просто так разговаривают…
А он все удивлялся сам в себе, ‒ почему никогда раньше вообще об этом не слышал? Ведь кто-то должен был такое же ощущать. И это обязательно было бы известно всем. Может, это потому, что дочь? Его плоть, его гены, "отпочкованная" часть его "Я"… Ведь с Еленой Андреевной хотя и было что-то похожее, но совсем не то. И совсем не так. Может, только в кровном родстве и достижимо это странное, таинственное ощущение автономного от сознания общения мужской и женской плоти? А может, нельзя его людям, опасно? Может, потому повсюду и запрещены такие связи? Религиями, культурами, нравами, моралью…
А Светланка тем временем выпустила его к маме, и снова изумлялась: вы так все время, да? А они отвечали, что конечно нет, по-разному у них это бывает, почти всегда по-разному. И грубо бывает, и совсем развратно даже, и как угодно бывает, но всегда так, что им еще больше хочется друг друга любить и любить.
Светка все-таки поймала момент, указала глазами на открывшуюся мамину попку и прошевелила ему губами: посмотри, как сжимается дырочка, почему это так? И ты прошлый раз меня о том же просил. А он не нашелся, что сразу ей ответить, и тогда она подставила себя так, как хотела выставить маму и призывно завиляла хвостиком, чтобы и мама это увидела и уступила папу ей, а та сразу так и поступила.
И он вдруг вспомнил Елену Андреевну в таком же положении, а потом Иринку при ней, и что тогда с Иринкой бешенное происходило из-за его сверлящего взгляда, и вдруг испугался, что и со Светланкой сейчас такое же произойдет, и не стал ее перевозбуждать, а только очень нежно щекотать ее стеночки шершавой короной своей головки.
А она выставилась так, что как бы нарочно демонстрировала ему: смотри, как и у меня попочка все время сжимается и разжимается.
А чуть позже стала донимать их вопросами, почему это так, откуда в природе такое презрение к человеку, что она соединила в одном месте диаметрально противоположное, чуть ли не смешала такое божественное наслаждение с дерьмом…
И они вместе перебирали возможные ответы, смешные и очень грустные, забавные и очень политические, и другие всякие, самые разные.
А потом Светланка стала рассказывать забавные истории из ее невеликой жизни, окрашенные в наивные детско-эротические тона, а еще стала игриво беситься вокруг папы, изображая нечто таинственно-мистическое из голливудских жутиков.
‒ Бесенок ты наш маленький, ‒ ласково гладил ее отец.
‒ Чертенок.
‒ Почему чертенок?
‒ Бесенков с девочками между ног не бывает.
‒ А чертенки бывают?
‒ Конечно. Ведьмочки.
‒ А как же бесята размножаются?
‒ А зачем тебе знать?
‒ Интересно.
‒ Через задницу, ‒ засмеялась она игриво, будто и вправду была особо осведомленной особой в мистических вселенных мирах.
И так до глубокого поздна они то болтали без умолку, то затихали языками и переговаривались взглядами, то наслаждались или баловались своим мужчиной, пока мама вдруг не сообщила:
‒ Доченька, папа скоро не выдержит, он уже еле сдерживается…
И Светланка сразу призывно расставила свои ножки, потому что сегодня была ее очередь, потому что она ждала этого момента почти целый месяц, потому что она сегодня еще не видела радуги, которая появляется между ними в предчувствии божественного блаженства… И любящий муж тут же перевоплотился в любящего отца, и вошел в любящую его дочь, и в те самые мгновения, когда перед их очами засияла таинственная радуга, оросил ее глубокое ложе обилием отцовского сока, и еще долго лежал на ней, пока она трепетала мягкими стеночками по телу своего благодающего мальчика-папчика…
Он вышел потом в ее комнату и подготовил постель, а затем перенес ее на руках и уложил, чтобы она немного поспала, потому что обмываться она все равно ни в какую не соглашалась, заложив между ног салфетку, чтобы у нее не пролилось…
Когда он вернулся, на постели рядом с его женой сидела обнаженная Флора. У нее были неестественно дымчатые глаза, и он сразу понял, что она не настоящая.
Устал, наверное. Или чокнулся.
‒ Ты ее видишь? ‒ спросил он у Ирки совершенно безразличным голосом.
‒ Кого?
‒ Никого.
Провел рукой по воздуху, там, где висели Флорины груди. Они пошли вслед волнами и Флора быстро растворилась.
‒ Боюсь, что я слегка приболел. Мозгами. Застойное малокровие, наверное. Или что-то вроде этого.
‒ Это не ты. Скорее я.
Он сел на то место, где только что сидела Флора.
‒ Светка такая счастливая от тебя, ‒ погладила Ирина его по руке. ‒ И я от нее. У нее совсем не болело, да?
‒ Немножко было.
‒ Когда?
‒ Когда сидела.
‒ Ты ее разбужируешь. Но это не страшно. Лишь бы прошло.
‒ Больше, чем надо, не разбужирую. Она очень эластичная. Лишь бы прошло.
‒ А я так уж точно чокнулась. Так приятно видеть в ней твою женщину… У нормальной матери такого не может быть.
‒ Она моя дочь, а не моя женщина. Я ни на секунду об этом не забываю.
‒ Она лучше меня?
‒ Она ребенок. Наш ребенок. Она не может быть ни лучше, ни хуже.
‒ Мы правильно делаем?
‒ Правильно.
‒ Дай Бог, чтобы это так и оказалось… Как с мамой. С мамой я не сомневаюсь. Жалко только очень, что так долго мы тянули с этим… целые восемь лет.
‒ Почему именно восемь?
‒ Она после рождения Сережки в тебя втрескалась.
‒ Откуда ты знаешь?
‒ Ниоткуда. Просто чувствовала. А ты нет?
‒ Нет.
‒ Лопух. А жаль. Как было бы здорово, если бы ты тогда ее трахнул. В самом начале.
>Трахнул, ‒ вдруг сознался он. ‒ Когда ты в роддоме была…
Ирка вскинулась плечами и уставилась на него пронзительным взглядом:
‒ Правда? Ты… не врешь?
‒ Не вру.
>А почему мне не сказал?
>Стыдно было. Я этот стыд все жизнь потом в себе нес, как кошмар. Да и сейчас еще несу…
>А я не почувствовала… Почему?
>Не знаю.
>И правильно, что не сказал. Я даже не представляю, как тогда повела бы себя. Я очень ревновала тебя к ней.
>А говоришь, что было бы здорово.
>И у вас тогда получилось?
>Да. И намека на спазм не было.
‒ Господи… ‒ прошептала она вслух, ‒ все же могло было… быть совсем иначе… ты же мог ее вылечить еще тогда…
И лихорадочно зашептала ему прямо в лицо, будто боясь, что кто-то подслушает:
‒ Светку, Светку только не оставь на полпути, слышишь? Что угодно с ней делай, только чтобы прошло… Может, пусть попробует с кем-нибудь еще, как мама с Борисом?
‒ Не знаю… Нет. Не дам. Она еще ребенок. Просто не могу, и все.
‒ Она уже не ребенок… Она уже женщина…
‒ Все равно. Не могу. И не говори мне об этом. Я сейчас ее никому не дам. Страшно. Жутко страшно. Не знаю даже, как это выразить словами.
>Слышишь, а ты… больше никого от меня… не скрыл?