Князю шел восемьдесят первый год, силы его истаяли, обман вовсе расстроил — он слег. Словно оплакивая несвершившиеся его мечты, над Троками разразились осенние бури и не унимались весь октябрь. Но в последнюю неделю буря внезапно умчалась, тучи развеялись, озеро застыло, небо очистилось и заголубело — пришел покой. Князь угадал, что наступает его последний час. Ночью в черноте оконного проема тускло светилась одинокая звезда — звезда его жизни, мерцала, тлела, угасала навсегда. Днем в открытое окно влетали паутинки, садились на потолок, на развешенные по стенам рога, щиты, мечи, ковры — дзяды приходили из своих далей встречать его, уводить к себе. Жизнь, смерть, сны смешались, не стало сил различать: то ли дзяды воскресли, то ли живые померли; все стали равно призрачны, приятны, добры, все набивались в его спальню, окружали кровать, занимали все кресла и все углы, грелись у камина, улыбались ему, он каждому находил слово. Вдруг бесстрашно думал как о свершившемся: вот не сегодня-завтра умру, внесут на плечах в костел святого Станислава и опустят в склеп возле Анны, а костел стоит на том месте, где горел погребальный костер князя Кейстута, и он соединится с родными, любимыми, как было в молодости, и станет весело, легко, хорошо, как было тогда, но уже навеки, уже без боли разлук, без тоски вспоминаний.
И он стал засыпать, ощущая, как тушатся память и чувства, рассеиваются разные лица, и понял, что дзяды несут его в мягкую, старую колыбель. Вот положили, накрыли овечьей шкурой, колыбель качнулась, дзяды раскачали ее, сердце сжалось в ожидании падения, удара, боли, и вдруг что-то острое, ледяное — жало стрелы или лезвие корда — насквозь пронзило его. Он вскинулся, крикнул: «Воздуха мне, коня мне!» — и оказался на крыльце старого Трокского замка. Черный конь в нетерпении кусал удила; он прыгнул в седло, сзади заржали кони дзядов — и сорвались, помчались, погнали через луга, корбы, речные броды и через поля, где рубился в битвах, и по воздуху над скрещениями дорог, над кревской башней и Гродненским замком, над зеленой землей, пустынями болот, черным разливом Немана, над пеленой густых вечерних туманов, вверх, в небо, в позлащенную солнцем высь; быстро летели кони, звенела иссиняя твердь, вспыхивали и гасли искры, и в сердце отдавался перестук копыт, который отставал, затихал, затухал, пропадал в извечной немоте — и пропал навсегда.
Через десять дней по смерти Витовта боярство в нарушение его последней воли избрало великим князем Болеслава Свидригайлу. Без малого сорок годов ждал он этой минуты и с безрассудным рвением принялся осуществлять власть, менять, переменивать, гнуть свое наперекор Ягайле. Сразу же развязал войну с поляками за Подолье; тут же заключил мир с крестоносцами, когда они пошли войной на Польшу; вопреки унии назначал наместниками и брал в свою раду православных; приехавший увещевать брата и грозить ему Ягайла сам оказался в темнице и не знал, останется ли жив. Уния городельская растаптывалась неукротимым князем с удовольствием; полувековые усилия поляков привязать Великое княжество к короне разрушались без всяких оглядок. Слова на Свидригайлу не действовали, унять его миром было нельзя; поляки и бояре-католики составили заговор, решив передать княжеский венец Сигизмунду Кейстутовичу. В конце августа 1432 года брат Витовта напал на великого князя в Ошмянах и едва не пленил; Свидригайла бежал в Полоцк. Победитель тотчас был коронован, и в Великом княжестве стало два великих князя: у католиков — Сигизмунд, у православной руси — Свидригайла. Стремясь добыть себе поболе сторонников, Сигизмунд Кейстутович издал привилеи, уравнивающие в правах православное боярство Черной Руси с католическим. Но Белую Русь — витебскую, полоцкую, смоленскую, могилевскую земли и киевскую Русь, крепко стоявших за Свидригайлу, привилей не обнимал. Началась междоусобная война — запылали Крево, Троки, Лида, Заславль, Минск, Борисов, Молодечно, застучали мечи, покатились головы, полилась кровь.
Ни один из соперников не желал уступить власть, и настал час встретиться в поле, решить спор битвой. Первого сентября 1435 года противники встретились на реке Святой. Сигизмунду Кейстутовичу поляки придали в помощь восемь тысяч рыцарей. Свидригайла вывел пять православных хоругвей — витебскую, полоцкую, смоленскую, Мстиславскую, киевскую. А еще ему подсоблял князь Сигизмунд Корибут, приведший из Чехии отряды силезцев, чехов и ракушан.
И еще пришли на подмогу ливонские хоругви и хоругвь шведов.
Что-то роковое было в натуре Свидригайлы, печать неудачи обязательно ложилась на все его важные дела. И в преддверии битвы он не удержался совершить кровавое безумство, бессмысленную жестокую казнь, оборвавшую приязнь к нему православных полков. По его приказу в Витебск был доставлен в цепях митрополит Герасим, противоборствующий унии церквей, и на рыночной площади сожжен живым на костре. Народ ахнул, боевой пыл белорусов и киевлян угас, ибо господь не мог дать победу святотатцу.
Но войска сошлись, тысяч за тридцать людей построились гуфами и ждали знака на рубку.
Андрей Ильинич шел в Полоцком полку предхоругвенным. Присматриваясь к стоявшим напротив хоругвям литвы и поляков, томился тяжелыми предчувствиями. Привел на эту битву своим паробком старшего сына и теперь горько жалел, что не придумал для него повода остаться дома. Все возникал перед глазами Мишка Росевич, каким запомнился в утро Грюнвальдской битвы, когда, угадав судьбу, прискакал прощаться. Странен, грустен был его взгляд, не сулил счастья. Но и без таких мрачных знаков не было у Андрея веры в добрый исход дня. Не чувствовал за Свидригайлой правоты: мечи обнажались не ради правды — ради рвения князя на трон. Все противно перепуталось: вечные враги немцы сейчас были союзниками, силезцы и ракушане, которые под Грюнвальдом были наемниками немцев, сейчас тоже стали союзниками, поляки же и литва теперь были врагами. Шел в бой за Свидригайлу, которого некогда пленил, от которого потом два года скрывался в Жирмунах у Бутрима и у которого пощаду вымаливал и себе и для семьи; не заступись по просьбе Бутрима Войцех Монивид, уже давно бы лежал в земле, как иные неприятные князю люди. Потому только и пощадил, что венец отобрали и нужны были люди возвращать. А даст бог победить, вернется в Вильню, начнет вновь выбивать непослушных, и ему припомнит старинную вину. И сюда пришлось идти против охоты, и пришлось сына вести. Но здесь не будет победы: князь сжег Герасима, тот проклял его, сгорая, мучеником предстал на небесах, доложил господу: за Князев грех теперь боярам расплачиваться. Не верил, что выйдет из этой рубки живым; молился, чтобы ушел целым хоть Иван, утешался, что двух младших оставил при Софье;
просил бога отложить битву, надоумить князей к бережению народа, к укорам совести, к стыду.
Но Сигизмундовы гуфы стронулись, ощетинились копьями, ощерились мечами и, набирая разгон, пошли вперед; им навстречу припустили рысью полки Свидригайлы и Корибута; с обеих сторон всплеснулась злоба, с обеих сторон загремело: «Бей! Руби!» — и столкнулись, ударились, заспешили ломать жизни. На этом покосе душ не скоро выдался миг отдышки, а когда смерть, намаявшись, утомившись, насытившись, замедлила махать косой и Андрей оглянулся подбодрить сына — того в седле не было, он лежал среди скошенных с кровавой метиной на виске. Андрей ужаснулся, бросил меч, прыгнул к сыну, ножом взрезал ремни панциря — и припал слушать сердце. Сквозь лязг, ржание, крики, топот, звон, стоны услышал слабый стук. Первенец, их с Софьей ангел, наследник, любимец стоял на пороге смерти. Смысл жизни тратился, и Андрей понял: бежать, бежать отсюда, спасти: здесь сын кровью истечет, здесь затопчут, добьют, зарежут, а надо домой, к матери, где уход, забота, любовь, где дали и вернут жизнь. Он поднял сына на руки и пошел прочь с бранного поля, где искали себе добычу секиры, копья, стрелы и чеканы. Шел средь разлива сечи — безоружный, беззащитный, усмиренный, молил бога не принимать Ивана к себе. Свет затмился, видел лишь бескровное лицо сына, следил, держится ли в теле душа, и не понял, не поверил, удивился, когда почувствовал теменем тяжелый, жаркий, злой удар меча.