Литмир - Электронная Библиотека

Прозрачный туман стоял над застывшим в безветрии озером, завесью его прикрывались леса на берегу, хаты караимов, татарский табун и утренние костры. Захотелось в поле. Скакать, скакать, разрезая воздух, слушать ярый перестук копыт по пристывшей земле, лай борзых, лететь вместе с ними по яркой озими, жухлой траве, не помня себя, забыв обо всем, о всех делах, заботах, бедах, людях, о канувшем и грядущем, упиваться пылом минуты, жаром крови, силой жизни. Сразу и увиделось: бежит под копыта трава, мелькают извалы, сосны, круг солнца в облачной поволоке, багрянец рябины, иссиняя гладь Гальве, кленовая пестрота, шумы, шорохи леса, колючая свежесть воздуха, гул земли, трепет в душе. Вдруг, вспомнив, осекся: какая охота, какое поле — сегодня день поминальный, святой — дзяды. Дзяды придут, прилетят, соберутся — мать с отцом, братья, дед, стрый2, Иванко с Юрочкой, другие прочие. Придут, а он свору по дорогам гоняет. Нельзя. Обидятся. Не простят. Князь, насколько удалось, высунулся в окно и увидел вдали, на полуострове, малоприметные за туманом развалины старого Трокского замка — любимое отцовское гнездо, колыбельное свое место. Хоть и давно было разрушено и не ставил себе цели тот замок поднимать, отстраивать, жить в нем, все равно кольнула острая боль, что замковые стены разбиты, развалены крыжаками, древний дом сожжен, замчице отдано кустам и крапиве, которые поросли там, где он учился ходить, где горел дедовский очаг, зажженный Гедимином, кипела жизнь, теснились толпы, правил отец. Мелькнуло, правда, воспоминание, что сам вместе с немцами, когда бился за власть, осаждал этот замок и радостно следил, как ядра крушат старые стены, образуя проломы. Что с того — сам не сам? Нет отчего дома, стерт, быльем порос, полынью. А ведь было: черные кони молотили снег, мать провожала с крыльца, срывались сани, мороз, полозья скрипят, свищут пуги. Летели в Гродно, на рубежи, а там и по дороге примыкали бояре, и сотенный поезд выносился в Прусы, в зимние гости к крыжакам. Вихрем пролетали пятьдесят, сто верст в глубину, вдруг возникали из снежной завеи у крепостей, иные крикнуть не успевали, удивиться — «Литва?», вспарывали охрану, рубили крыжаков, брали лупы 3, все, что могли взять — зерно, золото, мясо, оружие, мед; вспыхивал костел, городище, и сникали в снегах, в лесах, под вой вьюги, под вытье леших, и поземка заметала следы.

Лупы на санях, свист ветра, ледяные звезды над головой; сверкал, скрипел наст, луна пряталась и выходила, и рядом шли зимние волки, жадно горели их глаза в темноте; и они были, как волки,— он и Ягайла, молодые, крепкие, овчины поверх кольчуг, широкие пояса, золотые литые пряжки, под рукой лук, прицелишься в желтом свете месяца, стрелы исчезнут — и двое вожаков вдруг зарываются в снег, а если один, то сколько веселых споров — чей? И в Пруссы, и к ливонцам, к ляхам на Лысую Гору всегда неразлучно, в одних санях, бок о бок в седлах, бок о бок в рубке; день казался неделей, неделя месяцем, спали в обнимку, грея друг друга братским дыханием; истосковавшись, скакали — он в Вильню, Ягайла в Троки, вдруг встречались на пути — счастье; казалось, вся жизнь так пройдет, так отцы жили, Кейстут и Ольгерд, все пополам — дела и битвы, земли и города, дань, подати, подарки, пленные крыжаки, лупы. И ухнуло все, как в могилу: мать утоплена, отец удавлен, четверых братьев бог прибрал, из друзей враги вышли, все переиначилось, перекроилось, старина изошла дымом вместе с отцом на погребальном костре; сгорело старое, унесло водой, было и словно не было, а всех следов — горькие засечки в душе.

Князь прилег, уставился в окно на белесое небо. Вдруг слабо плеснула вода под стенами замка, за окном что-то затрепетало, послышался слабый шорох у ниши, рама дрогнула, что-то прошелестело на потолке. Дзяды явились — отец, великий князь Кейстут с супругой к любимому сыну пришли. Ну, не взыщите. Будет и хлеб-соль, и сладкая чарка. А может, и не они. Что им здесь? Бродят среди развалин, ищут в горькой полыни свои стежки, былое счастье, слушают отзвуки своей славы. Эх, боги, славный был рыцарь отец, теперь таких нет и больше не будет. Лгать, хитрить, копать за спиной яму не любил. Сотни походов прошел, мечом рубили, копьем ссаживали с коня — вставал; крыжаки, поляки трижды брали в плен — уходил, а что погубило? Кто? Сын, он — Витовт! Жаль, жаль, дзяды, не увидели меня умником, запомнили дураком. Ведь всех отец бросил в подвал. Ягайла, матушка его кровожадная, мятежный Корибут, Скиргайла, змееныш этот Свидригайла — все сидели в темнице. Пусть бы и отсидели полжизни. Нет, сердце щемило — не по-рыцарски, не по-братски. Витебск им, Крево, пусть знают великодушие Витовта, который отца на коленях просил — и жизни сберечь, и уделами наделить. Круглый был дурак, таких среди князей не было и не будет. Даже на том поле, в пяти верстах отсюда, уж, кажется, следовало озлиться, не блажить, но будто заколдовали промах на промах низать — захотел воду и огонь примирить, волкодава с волком. Поле то ненавистное, язвина, вечный свищ, и в смертный час на память придет, как несчетно являлось. Ягайла восстал, рубиться сошлись за престол. Он на одном краю поля, на другом — великий князь Кейстут и он, Витовт, с гродненской своей хоругвью. Какой мир? Какая дружба? Пятьсот шагов отделяли. Меч бы из ножен, шпоры коню, и вперед — «Бей! Руби!» — и, боги литовские, решайте, кому власть, кому бежать на расставных конях в Мальборк, кланяться великому магистру, Жмудью платить за помощь, брататься с немцами, жечь вместе с ними свою же землю, бить своих же людей, терзаться, страдать, руки искусывать по ночам в скребущей досаде... Слепец! Сам сновал между войсками, льстивые Ягайловы враки слушал с вниманием, трепетно билось сердце от лживых слов: да, справедливо, ему, Ягайле, отцовское — Вильню, Крево, Черную Русь, Полоцк с Витебском, и ему, Витовту, отцовское — Жмудь, Трокскую землю, Гродно, Брест, Подлясье. А Киев, Подолье, Волынь, Русь Северскую прочим Ольгердовичам. И как в дурмане рисовалось сказочное, невозможное, из юношеских мечтаний — они правят вдвоем, каждое дело судят вдвоем, вместе в походы, как прежде, в санях по скрипучему насту. Что жадничать! Княжество большое, он, Витовт, уступчивый, а седой князь Кейстут, старый его отец, любимец народа, мудрым словом, советом, мнением, отговором будет помогать обоим, пока кровь от долгой жизни, трудов, боев, княжеского бдения сама собой не застынет в жилах, как смола с приходом зимы. И на небе начертывалось: насмерть сходиться можно Литве с Пруссами, а Ягайле с Витовтом — дружить, иначе Перун молниями убьет, Велемос1 жизни задует. Пили из одной чаши, в ляхских походах друг друга от ударов спасали, и вдруг рубиться, сечь мечом любимую голову, в труп, в прах, которым горшок наполнят и засыплют землей...

Что-то мелкое сидело на потолке. Князь, приглядевшись, различил пяток мушек; недвижно замерли на красном кирпиче дзяды, слушали его мысли, горевали о былых днях. Проглядел, как влетели. Кабы не глупость тогда, дзядами многие еще могли не быть, жили бы сейчас... Вон, на потолке, едва различишь, а великие были люди. Пванко с Юрочкой могли княжить, сердце радовать, уже внуков бы приучал к седлу...

Заныло сердце. Князь вскочил, рванулся к дверям, к Анне — но зачем? Каяться в ошибках? Не утешит. Растер грудь, вновь высунулся в окно. К мосту подходил конный отряд — лица не виделись, но по коням, по посадке бояр узнал сотню Ильинича. Подумал удовлетворенно: «Вернулись. Проводили Семена. Теперь к лету появится, крыжаков бить». А взгляд, скользнув по сотне, по ватаге татарчат, игравших арканами, убежал за прикрытый дымкой лес, в ту сторону, где, сам видел недавно, заросло олешником злосчастное поле.

Не забывалось и проститься не могло. Там, тогда, видели ясно, кого Ягайла призвал в защитники — четыре прусские и ливонские хоругви стояли гуфами, шевелили копьями и мечами. Жмудь отступил им за эту помощь. Видели ведь, плевались, роптали. Но отшибло разум, и отбыли с кучкой бояр, бросив войско, в Вильню, в старый дедовский замок — спешили договор о пожизненном мире на пергамин записать и печатями прихлопнуть. Уже через пять минут, как въехали на замковый двор, легли Среди крыс в затхлом подвале, прикованные к стене, забренчали цепями под хохот ягайловой челяди, а свои бояре были посечены, их покидали на телегу и отвезли на свалку воронам. Потом свечник Лисица держал лучину, а Ягайла, нынешний король польский, скрестив на груди руки, говорил с непонятной улыбкой: «Ты, князь Кейстут, старый лис, много бегал из плена. Теперь не убежишь!» В ту минуту не верилось, но скоро поверилось, принял решение — убить. И вот это спокойствие в голосе, ледяная улыбка при тех словах никогда в памяти не затирались. Разное бывало у него, Витовта, тоже головы сносил, может, триста или четыреста, если брать за все годы, но так, со змеиной улыбкой — никому не объявлял. Решаешь казнить — значит, гневен, зол, обижен, кровь клокочет, ярится сердце, чему же улыбаться? Порода такая. Скиргайла ручался, что волос с головы не упадет, а сам, лично, отвез князя Кейстута в Крево, и через пять дней холопы задушили старого князя с его же ферязи золоченым шнуром. А жену князя Кейстута, его, Витовта, мать, сыскали в Брестском замке и ночью при свете звезд кинули в Буг.

вернуться

2

Стрый — дядя по отцу.

вернуться

3

Лупы — военная добыча.

Велемос — славянский языческий бог загробного мира.

4
{"b":"267650","o":1}