Спасский так толком и не смог за весь матч приспособиться ко мне; дебют я ставил очень для него неудобно.
В нашей подготовке и наших планах на игру дебюту отводилась особая, прежде для меня не свойственная роль. Дело в том, что пренебрежение Спасского к дебютным тонкостям давало мне возможность сразу захватить инициативу. А там уж поглядим, сможет ли он вывернуться! Правда, в дебютном дилетантизме Спасского была и опасность: он мог за доской придумать такое, чего не найдешь ни в одном справочнике. Но я и к этому был готов. Я готов был включиться в конкретную борьбу на любом ходу. Ведь для этого матч и игрался: не для проверки, у кого лучше память, а чтобы выяснить, кто лучше понимает шахматы и управляет ими.
Так и вышло, из всех матчей, когда-либо сыгранных мною, этот был самый шахматный, самый импровизационный, самый игровой.
Правда, для меня он начался несчастливо – с поражения. Я вышел играть совершенно больной, изломанный простудой, с высокой температурой; голова была набита ватой; ни одной стоящей мысли за всю партию из-под этой ваты вытащить я не смог; счетная же игра была вовсе исключена…
Заболел я не в этот день и даже не накануне, и будь у меня побольше опыта, я бы не явился на открытие – и начало матча было бы сдвинуто. Но врачи пообещали болезнь придавить, спортивные чиновники уговаривали открытия не срывать: будет столько людей, официальных лиц, все расписано заранее, – они боялись для себя неприятностей и хлопот. Короче говоря, я смалодушничал, вдень игры мне лучше не стало, а когда я заявил, что беру тайм-аут, оказалось, что это возможно в любой игровой день, кроме первого. Таковы правила.
Спасскому не понадобилось много времени, чтобы расправиться со мной, и, когда он поднялся, чтобы уйти, я предложил ему посмотреть несколько моментов из партии. «Извините, не могу, – сказал Борис Васильевич. – У меня назначена встреча с приятелем, и время уже поджимает». Понимай так, что он не сомневался, что я долго не продержусь, потому и назначил встречу на игровое время… Ладно, решил я, игра нас рассудит.
Эта победа в первой партии со мной сослужила Спасскому такую же плохую службу, как и победа в первой партии над Фишером. Он решил, что между нами все ясно, совершенно успокоился, расслабился и, даже когда через партию я сравнял счет, он еще не понял происходящего и продолжал пребывать в состоянии олимпийской уверенности в собственном превосходстве и общем успехе. Только шестая партия его разбудила. Я это понял по нему: это был уже другой Спасский – тяжело раненый, растерянный, не понимающий, что происходит. Именно после шестой он сам, а не я предложил совместно проанализировать партию. Конечно, сказал я. Я не мог отказать Спасскому; даже свою обиду за его отказ после первой партии простил тотчас. Простил потому, что я уже стоял над ним. Уже стоял «над»! – и он это чувствовал тоже, но пока не хотел, не мог себе в этом признаться. Потому что не мог этого принять.
Много лет спустя он мне скажет: «Я не могу играть с вами, потому что не понимаю вашей игры, не понимаю хода вашей мысли…»
Но чтобы это понять и признать, ему мало было проиграть этот матч; ему потребовались годы раздумий, годы наблюдений за моей игрой. К счастью, этот матч не испортил наших отношений. И дальнейший постепенный уход из шахматной элиты этого великого бойца я не беру на свой счет, на свою совесть – сломал его все-таки не я, а Фишер. И какой была бы наша борьба, если прежде меня не было бы Фишера, остается только гадать.
КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА
Возвратимся на семнадцать лет назад, к тем дням, когда Карпов готовился померяться силами со Спасским.
Карпову повезло, что судьба так рано послала ему этот поединок. Не случись он столь вовремя, Карпов так бы и остался тем, кем к этому времени успел стать. Это был бы второй Спасский, вернее, слепок Спасского, еще верней – уменьшенная копия. А может быть, даже пародия на Спасского. И он разделил бы незавидную судьбу неисчислимых эпигонов.
Карпову повезло еще и потому, что он понял (или Фурман ему разъяснил), что Спасским Спасского не побить. Спасский знал себя. Его можно обвинять в чем угодно: в лени, в непоследовательности, в самоуверенности, в снобизме, но только не в глупости. Этот шахматный боец имел незаурядный ум, к тому же умел и любил думать. Как любой человек философского склада в своих размышлениях он искал для себя неуязвимую позицию – и в мировоззрении, и в практической, шахматной, деятельности. Вот почему предстоящий поединок с Карповым не вызывал у него серьезного беспокойства. Ведь он знал себя, а раз так, он совершенно ясно представлял, что противопоставить своему маленькому эпигону, чем его прибить. Крах Полугаевского его не насторожил. Потому что в ударах, которые разили Полугаевского, он узнавал себя: свой глаз, свой замах, свой стиль. Он узнавал свою руку. Если бы ему пришлось играть с Левой – он бы действовал точно так же. Разбирая партии этого матча, он словно в зеркало глядел. Так неужто ему было бояться маленького себя? К тому же Спасский был философом, а эта категория людей достаточно бесстрашна.
Спасский был прямо-таки обречен на победу и знал это, но не учел, что в таком простом раскладе есть еще и джокер. Фурман! Многоопытный и мудрый Фурман! Как же Спасский мог о нем позабыть? Иначе, чем затмением, это не объяснишь. При опыте Спасского, при уме Спасского вдруг так зашориться, что вообразить свой поединок с Карповым буквально поединком, то есть соревнованием двоих… Необъяснимо. Ведь взгляни он на ситуацию со стороны, именно Фурмана он прежде всего бы взял в расчет. Вначале – Фурмана, а уж затем – Карпова; сперва – мыслителя, и уж затем – исполнителя. А Спасский – как в басне – слона-то и не приметил…
Это была не слепота – видел он хорошо, а элементарная непредусмотрительность. Лень диктовала ему поведение. Лень выйти за пределы узкого, заранее определенного диапазона. Лень поплыть против течения собственных стереотипов. Замечательное умение при минимальных затратах достигать максимальных результатов он подверг испытанию на логическую завершенность: обязательный минимум он практически свел к нулю (зачем думать, когда и так все ясно). В этом не было ни игры с судьбой, ни особого расчета. Просто если с точки зрения остальных ему предстояла схватка с победителем Полугаевского, то он знал, что ему предстоит бой с собственной тенью. А уж свою-то тень немудрено опередить.
Был ли у Фурмана расчет на лень Спасского?
Несомненно. И у Фурмана, и у Карпова.
Все знали, что Спасский – талант; но Фурман и Карпов знали более точный диагноз: это талант, пораженный склерозом. Не буквально, разумеется. Но отвычка трудиться, отвычка напряженно думать, всверливаться мыслью в гранит проблемы сделала его мысль ленивой, невыносливой и короткой. Он потому-то и был ленив, что напряженная мысль грозила разорвать его интеллектуальный и душевный комфорт. Спасаясь от неприятных (а может быть, и опасных) для него перегрузок, он давно приступил к замене мышления жонглированием стереотипами и достиг в этом истинного артистизма. Не знаю, насколько это было осознанно, признавался ли он самому себе, что только имитирует мысль и творческий процесс, но он уже давно стал безнадежным пленником ситуации. Взойдя на вершину, он осознал свое одиночество, свою единственность – и эта простая мысль погубила его. Возле не было равных; это родило скуку и избавило от необходимости интеллектуальных усилий. А тягу к совершенству он вполне удовлетворял теннисом.
Вот кто был образцовым эпикурейцем!
Даже Фишеру не удалось его переубедить. Он сломал Спасского сразу – грубо, бесповоротно. Но философ Спасский доказал, что служение идеалу позволяет сохранить целостность в любых обстоятельствах. А боец Спасский, черпая силу духа из этой целостности, воспрял и во второй половине матча бился с прежним, былым, чемпионским пылом.
Вот эта игра во второй половине матча и убедила Спасского, что он всегда, в любых обстоятельствах может показать игру такого уровня, который будет достаточен для победы.