Будь у меня побольше опыта, этот турнир я мог бы выиграть. Долго лидировал, чувство опасности притупилось – и я отдал Ивкову совершенно выигранную партию. Это потрясло меня настолько, что я «поплыл», стал пропускать удары и только к концу опять поймал свою игру. Срыв стоил мне не только победы, но и призового места. Впрочем, цель была достигнута: норму я выполнил и стал самым молодым гроссмейстером в мире.
А тут и у Фурмана наметились перемены: между ним и Корчным произошел разлад.
Поссориться с Семеном Абрамовичем было непросто. Мягкий, обходительный, по-житейски мудрый, ссоре он обычно предпочитал компромисс. Нужно было быть Корчным, чтобы вынудить Фурмана решиться на конфликт.
Это случилось перед полуфинальным претендентским матчем.
В четвертьфинале (он игрался в Амстердаме, куда Фурман сопровождал Корчного) был разгромлен шахматный ветеран Решевский. Следующий матч предстояло играть с Геллером. Геллер, как и Фурман, был в армейском клубе, и Семен Абрамович, предельно щепетильный в вопросах нравственности, решил, что это обстоятельство не позволяет ему секундировать Корчному в их матче.
«С одноклубником я могу бороться только лично, непосредственно, только за доской, – сказал он. – Иначе я буду неправильно понят. Кроме того, с Геллером мы неоднократно работали вместе, я знаю его заготовки – и это тем более не позволяет мне помогать его сопернику. Короче говоря, альтернативы этому решению нет – репутация мне дороже любых успехов».
Как взбеленился Корчной!.. Резоны Фурмана он считал просто смехотворными. «Напротив! – говорил он. – Это же большая удача, Сема, что тебе известна шахматная кухня Геллера: тем легче будет его победить! А победителей не судят».
Нельзя сказать, что для Фурмана это было неожиданностью – он знал Корчного. Он уважал Корчного-шахматиста и потому терпел человека. Но теперь дело коснулось не морального облика Корчного, а его собственной – Фурмана – совести. И он твердо сказал: «Нет. – А потом добавил: – Не сомневайся – ты сильнее Геллера, ты и так его обыграешь, без моей помощи. А затем я снова к тебе вернусь, и мы продолжим работу, будем вместе готовиться к финальному матчу».
Но Корчной и слышать ничего не хотел, и пошел на вовсе беспрецедентный шаг: начал давить на Фурмана через прессу и телевидение. Есть у Корчного такая слабина – вера в силу общественного мнения. Ясно, что эффект этой акции получился прямо противоположным: Фурман с ним расстался. Не разругался – Семен Абрамович этого не любил и не умел, – он просто сказал: «Виктор, пожалуйста, больше никогда не обращайся ко мне за помощью».
Уверен, в любом другом случае Корчной в порошок растер бы все, что связывает его с человеком, который отказался ему помогать. Здесь этого не произошло по единственной причине: в глубине души Корчной продолжал надеяться, что Фурман – если ему предложить интересную работу, скажем в матче с Фишером, – еще сменит гнев на милость. Как известно, такого матча не случилось, да и я не терял времени даром: обнаружив, что место возле Фурмана свободно, я тут же постарался его занять. Даже переехал в Ленинград. И перевелся из московского университета в ленинградский. Впрочем, уйти из МГУ мне пришлось бы все равно. Как это часто бывает, события сошлись одно к одному. Думаешь, что поступаешь по собственной воле, а на самом деле – под диктовку обстоятельств.
Причин было две.
Одна – во мне самом, другая – внешняя.
Первая: проучившись год, я понял, что стою перед выбором: либо математика, либо шахматы. Совмещение оказалось невозможным; точнее, совмещение могло получиться, если заниматься и тем и другим вполсилы. Но тогда в шахматах ничего не достигнешь, а уж в математике и подавно. Кроме того, математика увлекала меня все меньше, нравилась уже не так, как в школе; скорее всего – потому, что я уже не мог отдаться ей полностью. Пришлось поставить вопрос прямо: без чего я не могу жить? И я ответил сразу, не колеблясь: без шахмат.
Вторая – внешняя причина – заключалась в том, что руководство студенческого клуба решило меня заполучить и предложило перейти к ним от армейцев. Я даже не стал интересоваться их ценой. Нет – и все. На меня стали жать – я стоял на своем. Тогда мне сказали: раз ты такой упрямый, пеняй на себя. И вскоре я ощутил, как эта угроза превращается в реальность. Преподаватели стали придираться по любому пустяку; если я хотел сдать зачет или экзамен досрочно (чтобы без «хвостов» уехать на турнир), мне отказывали…
Плод созрел. Чтобы упасть – достаточно было малейшего толчка. Его не пришлось ждать долго.
Новый год я приехал встречать в Ленинград. И вот в один из этих дней у Корчного познакомился с его другом детства – профессором Лавровым. Слово за слово – я рассказал и об охлаждении к математике, и о травле, устроенной мне в МГУ.
– Так нельзя, – решительно заявил профессор. – Так вас надолго не хватит – сгорите от неудовлетворенности и отрицательных эмоций. Жить нужно свободно и с удовольствием.
– Что же мне делать? – спросил я.
– А вы к нам переходите. Гарантирую режим наибольшего благоприятствования. Только ведь математика у нас та же самая, от перемены места она не станет другой…
Я уже думал об этом.
– Вот если б можно было перейти на экономический факультет…
Оказалось можно.
Самое забавное, что некоторое участие в моем переезде в Ленинград принял Корчной. Причину его доброжелательности понять нетрудно: он не принимал меня всерьез. Ему и в голову не приходило, что в ближайшие годы я могу стать его конкурентом. Слепота, вызванная самовлюбленностью? Пожалуй. Но и поразительно слабое для игрока такого класса чувство опасности.
КОММЕНТАРИЙ И. АКИМОВА
Фурман занял в жизни Карпова такое место, что будет лишь справедливо, если мы уделим ему особое внимание.
Коллеги оценивают его единодушно. И как шахматиста, и как тренера, и как человека. Оценивают высоко. Но вот что удивительно: в этих оценках – очень искренних – есть какой-то внутренний стопор. Нет безоглядности, нет свободы. Словно у каждого под спудом живет мысль, что Фурман – человек действительно достойнейший, заслуживающий любые добрые слова, – на самом деле был мельче той роли, которую уготовила ему судьба. Потому что, не будь в его жизни Карпова, кто б о нем вспомнил сегодня?..
Шахматист он был – если честно – не блестящий. Книжный, выученный, берущий потом, а не полетом. В его спортивной биографии нет ни одной яркой, вошедшей в шахматную историю, даже просто запомнившейся турнирной победы.
Тренер… тренер был знающий, грамотный, трудолюбивый. В его арсенале хранилось множество оригинальных разработок. Но разве мало было и есть шахматных тренеров, о которых можно слово в слово сказать то же самое? Как-то даже неловко получается: хвалим специалиста за то, что он хороший исполнитель своего дела. А как же иначе?
Наконец – человек… Вот человеческие качества действительно выделяли Фурмана. Среди честолюбивых и тщеславных коллег, среди зависти и двурушничества, среди политиканов и прощелыг, не брезгующих выклянчить, а то и походя стянуть идейку, – он оказался человеком не от мира сего. Добрый – вот что прежде всего бросалось в глаза, вот что сразу отличало. Удивительная детскость и чистота. Отзывчивость. Безотказность. И как варианты: готовность понять, войти в положение, готовность подставить под чужой груз свое плечо.
Но хороший человек – это не профессия. Значит, не только в этом дело. Значит, что-то в нем было и помимо! – что-то такое, в чем Бронштейн и Ботвинник, Петросян и Корчной испытывали дефицит.
Очевидно, речь идет не о шахматной информации – ею в более или менее равной степени владеют шахматные специалисты. И не о душевных качествах: названные корифеи были прагматиками, они ждали от тренера каких-то конкретных вещей, которые могут реализоваться в победу.
Видимо, Фурман обладал особым взглядом на шахматы, взглядом со стороны (или «сверху», как сказал Карпов), взглядом, который раскрывал сущность позиции или проблемы; взглядом качественно новым. Он сразу поднимал всю работу на порядок выше.