Зденек поднес письмо поближе к глазам. Буквы подписи шли вкривь и вкось, их явно писал сам Ирка! И подписался он своей старой комсомольской кличкой, это тоже не случайно: ведь они вместе состояли в комсомоле. Намек на Сталина тоже свидетельствовал о том, что письмо было не только от брата к брату, но и от товарища к товарищу. «Говорят, ты в Терезине был молодцом, я рад этому»…
Зденек сунул письмо в карман и повернулся к врачу, склонившемуся над изувеченной рукой Франты.
— Мне нужно идти, доктор. Передай Оокару, что после десяти я приду с арбейтдинстом Фредо. А этого пациента по возможности поместите в лазарет. Он хороший парень и из моего барака.
* * *
В кухне шла генеральная уборка, в ней участвовало уже не только двенадцать девушек, как в ту роковую ночь. «Татарка» Като и другие не угодные Юлишке девушки после одного дня на внешних работах были возвращены в кухню. Они обнаружили, что их капо стала еще хуже, чем была. С того вечера, когда она провела часы воздушной тревоги на койке Лейтхольда, правда, в одиночестве, — Юлишка держалась так, словно и на самом деле стала супругой эсэсовца, а кухня — ее собственной вотчиной. Сама не понимая почему, она очень легко вживалась в новую роль. Может быть, потому, что у них дома была когда-то сходная ситуация. Отец, замкнутый, застенчивый, слабохарактерный человек, по годам намного старше матери, держался так, словно он все время извинялся за свое существование на свете. Бразды правления фабричкой взяла в свои руки его супруга. Эта пышная, привычно кокетничающая красотка верховодила всем, сохраняя видимость полной преданности мужу. Ей нравилось управлять, работать, распоряжаться, и вместе с тем она считала себя жертвой. Разве она не губит нервы, молодость и красоту ради того, чтобы обеспечить себя и дочь и поддерживать весь этот опротивевший, но необходимый «приличный образ жизни»?
«Ужасная жизнь! — жаловалась она иногда маленькой Юлишке. — Но как бы мы иначе жили?»
Сейчас властительнице лагерной кухни тоже казалось, что лишь ценой неутомимой деятельности, строгости с одними и кокетливого выпячивания бюста перед другими можно сохранить уже не какой-то «образ жизни», а саму жизнь вообще. И Юлишка пружинистой походкой прохаживалась по кухне, похлопывала палкой по руке, покрикивала на девушек. С Лейтхольдом она держалась нежно, почтительно, щурила глаза, щебетала «битташон» и умела вовремя пришить кюхеншефу оторвавшуюся пуговицу. Всем остальным мужчинам («мусульмане», разумеется, не в счет) она бросала равно многообещающие и безличные взгляды и в общем была живым олицетворением того, что называется «чардашевый темперамент».
Парочка венцев, которые хаживали к писарю за подачкой, перестали исполнять песенку «Мамочка, купи мне лошадку» и сегодня впервые выступили в немецком бараке с программой под названием «Наш новый номер». Один из них повязал на голову женский платочек, подложил под курткой карикатурный бюст, навел углем глаза и, помахивая палочкой, напевал шлагр[29] из кинофильма Марики Рокк:
Ах, в моем горячем сердце,
Как огонь, пылает кровь,
Видно, в сердце много перца,
Горяча моя любовь!
Второй комик изображал самого себя — жалкого, ушастого «мусульманина» в мефистофельской шапочке. Он подхватывал плаксивым тоном:
Ах, в моем убогом сердце
Кровь нечистая течет,
Неарийцу здесь несладко,
А арийцу здесь почет!
Капо и другие немецкие проминенты валились с ног от смеха и заставляли остряков несколько раз повторять куплет о «номере с перцем в неарийской крови».
4.
Кто-то из заключенных нашел на стройке карманное зеркальце, и инженер Мирек купил его за краюху хлеба.
— Ты просто спятил, — бранил его Рудла, узнав об этом. — Старый урод, женатый человек, отец семейства, и вздумал отдавать калории за такую безделку!
Зеркальце было круглое, в розовой целлулоидной оправе, с рекламной надписью на оборотной стороне: «Мое любимое местечко — «Адебар» в Мюнхене, Принцрегентштрассе, № 8!» Внизу было крохотное изображение аиста.
Вечером Мирек сидел на нарах под электрической лампочкой, ни с кем не разговаривал и, тщательно протерев зеркальце рукавом, долго гляделся в него.
Ярда стал рассуждать вслух.
— Говорят, что женщины тщеславны. Куда им до стареющих мужчин! Я в этом убедился еще в портновской мастерской. Мне, например, никогда не случалось видеть, чтобы клиентка рассматривала в зеркале свои старые зубы вместо того, чтобы глядеть на новое платье. А мужчины совсем другое дело. Поставишь его перед трюмо, и он глядит в него, как загипнотизированный, даже не замечает, что я на нем примеряю, все изучает самого себя. Видимо, от непривычки к тройному отражению каждый из них не сводит глаз со своего профиля, величественно задирает голову — чтобы исчез второй подбородок, поправляет рукой лохмы за ухом, с содроганием глядит на лысеющее темя. Потом, заметив у себя брюшко, пытается подтянуть его. Мужчины, я вам скажу…
— И охота тебе болтать, — прервал его Рудла. — Был бы тут кельнер Франта, уж он спел бы тебе песенку «Ярдочке дали болтанку на сладкое…»
— Весельчак Франта! — вздохнул кто-то в углу. — Каково-то ему там, бедняге?
— Зденек устроил его в лазарет. Я у него был, ему там неплохо, проворчал Мошек.
Стало тихо, и лишь иногда кто-нибудь из обитателей барака подталкивал соседа, чтобы показать на Мирека. Тот все еще сидел посреди барака, под лампочкой, и разглядывал себя в зеркальце. Впервые за несколько месяцев он увидел в этом чудесном стеклышке часть своего лица. Серая, нездоровая, словно опухшая кожа, шелушащаяся, вся в крупных порах. Из всех морщин торчит щетина, и в ней так много седых волосков…
Мирек покачал головой, огрубевшими пальцами пощупал щетину и уставился на свои губы. У них тоже был неутешительный вид — бескровные, растрескавшиеся, горько поджатые, а над ними заострившийся нос с грязью, въевшейся в кожу… Мирек перевел взгляд выше и обнаружил самое удивительное: собственный глаз. Сколько красных жилок пронизывает синеватый белок! Коричневая в зеленоватых крапинках радужница кажется ужасающе живой, она сжимается, когда на нее падает зайчик от зеркальца, она похожа на кожу какого-то моллюска. А в середине виднеется бархатная мишень, черное бездонное отверстие, через которое Мирек ненасытно созерцает самого себя. Вот это я, заключенный лагеря Гиглинг, твердит он. Это я. Все еще я…
Тишину нарушил Гонза, который за несколько минут до десяти часов открыл дверь и заглянул в барак.
— Гостям вход запрещен! — закричал из глубины барака блоковый, разевая рот, как карп. — Что тебе надо, мусульманин?
— Ничего, — сказал Гонза. — Сейчас ухожу. Ярда, поди-ка на минуту.
— Смотри, возвращайся до того, как погасят свет! — погрозил Ярде блоковый и исчез за занавеской. Ярда вышел из барака.
— Слушай внимательно! — шепнул ему Гонза. — Для тебя есть деликатное задание. Мы узнали, что главная кухарка, знаешь, та, что дерется, будет заказывать себе брюки. Арбейтдинст Фредо хочет, чтобы их сшил кто-нибудь из наших. Во-первых, это хороший заработок, во-вторых, можно узнать что-нибудь об этой стерве. Я сказал ему, что в моей бригаде есть портной. Завтра утром скажись больным, Фредо устроит, чтобы тебя оставили в лагере. Пойдешь на кухню и скажешь Юлишке: «Меня прислал арбейтдинст, у меня был первоклассный портновский салон в Праге». Понятно?
Ярда кивнул.
— И никому ни слова. Завтра вечером я зайду к тебе узнать, как прошло дело. Пока!
* * *
Ночной разговор с Оскаром был бурным. Фредо и Зденек уселись в лазаретном бараке, у входа, остальные врачи уже спали, Пепи еще был у своих приятелей немцев. Оскар зажег огарок свечки и шепотом поздоровался с пришедшими.