Больше ничего не произошло. Но, боже мой, это такое событие, такое событие! Хорошенькая арестантка спокойно отдыхала на койке, а он, Лейтхольд… Каждая клеточка его тела пела, в нем пробудились веселые чертенята, давно уже не подававшие признаков жизни. Несмотря на это, он оставался у котлов в темной кухне и, дожидаясь отбоя тревоги, тихо разговаривал с другими кухарками.
О чем же он говорил с девушками? Ну, расспрашивал их, чем они занимались, откуда родом, сколько кому лет. В темноте их голоса звучали сначала робко, потом посмелей. Беа с наивной хитростью завела речь о Юлишке: ей, мол, восемнадцать лет, она из хорошей семьи, ее отец держал маленькую консервную фабрику, он погиб несколько лет назад.
Растроганный Лейтхольд слушал, сердце у него колотилось. Он уверял себя, что гордится своим рыцарским поведением: ведь вот, он ни на йоту не воспользовался положением своей прекрасной узницы, уложил ее, а сам находится здесь и лишь изредка смотрит на руку, к которой прижимались ее влажные губы…
Это и вправду было все. А сейчас он как остолбенелый стоял против портрета Гитлера над столом коменданта и мечтал о том, что когда-нибудь встретит Юлишку на свободе, подойдет к ней неофициально, запросто, как мужчина к женщине, возьмет ее за талию, напомнит ей о своем примерном поведении в ту ночь…
А до тех пор, пока это невозможно, он должен быть порядочным человеком. Иного пути нет. Надо избавиться от ловушки, в которую его завлекли эти хищники, Копиц и Дейбель, остаться честным немцем, выполнять свой долг немецкого воина и не ввязываться больше ни во что.
— Я тебе все рассказал, — сказал Копиц почти угрожающе. — Ну, что ты скажешь? Делим на три части или на четыре? Говори!
— Транспорт придет сегодня до полуночи. Сегодня, в понедельник, шестого ноября, — прошептал Лейтхольд, словно суммируя факты. — Тысяча триста человек. Хлеб, маргарин, продукты для супа….
— М-да, немалая сумма, жалко отдавать четверть, — кисло сказал Копиц. — Но осторожность необходима. «Vorsicht ist die Mutter der Porzellankiste» [23], не так ли?
— Я тебя не понимаю, — ответил долговязый эсэсовец. — Выдадим мы сегодня новичкам их рацион? Едва ли. Стало быть, мы принимаем их на довольствие с завтрашнего дня, то есть с седьмого ноября. А если каптенармус герр Шлейхер ошибся, он, конечно, будет благодарен нам за указание на эту ошибку. Я вижу, перед тобой продовольственная ведомость. Могу сразу же подписать ее: новоприбывших в количестве одной тысячи трехсот человек принял на довольствие с седьмого ноября…
Копиц положил локти на стол, подпер руками тяжелую голову и с минуту мял небритую физиономию. Потом он вдруг поднял взгляд, и казалось, что его глаза налиты кровью. Но он сказал удивительно спокойно:
— Ты сошел с ума, и это очень грустно. Очень грустно и очень опасно. Подпиши-ка ведомость, да с шестого числа! Мигом!
— С седьмого, — был ответ. — Я не буду обкрадывать Германию.
— Это твое последнее слово?
Лейтхольд кивнул. Душа его пела: «Я честный человек, я не иду по пути беззакония! Что мне может статься? Wir, Deutche, furchten Gott und sonst niemand auf der Welt. А кроме того, я девяностопроцентный инвалид. Для меня война кончена. Буду вести себя безупречно и подожду, пока она кончится и для других. А потом… Юлишка!»
* * *
Еще во время воздушной тревоги, до того, как тотенкоманду погнали на вокзал, Диего Перейра зашел в двадцать первый барак к немецким товарищам узнать, какие новости они принесли с внешних работ. Он застал их всех в глубине барака, у окна: рыжий Вольфи и рыбак Клаус, склонившись в потемках над котелком похлебки, которую принес Гельмут, резали старые корки на мелкие кусочки и сосредоточенно жевали.
— Mahlzeit![24] — сказал Диего, подойдя к столу. Вольфи узнал его по голосу.
— Заходи, испанская птичка. Есть хочешь?
Остальные пробурчали приветствие.
— Я уже ел, — ответил Диего, нащупывая в темноте свободное место на лавке. — Те, кто оставался в лагере, получили обед в полдень. Вполне приличную похлебку. Кюхеншеф, кажется, сносный человек.
— Гм… — пробурчал Гельмут. — Этакий дохленький. Сам никого не бьет. Приспособил к этому стерву венгерку. Ее прозвали «номер». Я был с котелком в кухне и видел, как она там лупила мусульман палкой, а он глаз с нее не сводил.
Диего подтвердил.
— Девушки сами говорят, что «номер» — стерва. Сегодня я как раз случайно беседовал с теми, что работают в казармах эсэс. Все они злы на Юлишку за то, что она так липнет к Лейтхольду. Она выжила из кухни лучшую девушку, Като, только за то, что та высказала ей в глаза свое мнение.
— А что представляют собой эти девушки? Я их видел только издалека, спросил Клаус, погладил свой громадный узловатый кулак и подумал об Ирмгард, которая осталась дома, у моря. So lange…
Испанец получше закутал шею шарфом, словно ему и здесь, в бараке, было холодно.
— Сами знаете, женщины: политически малограмотны, наверное даже религиозны. Но красивые. А та, маленькая Като, говорят, умна, как черт, и их старшая, Илона, тоже. Может быть, стоит поговорить с ними. Но я пришел не за этим, — он махнул рукой и откашлялся. — Расскажите лучше, что было на стройке.
Немцы стали рассказывать новости, их было не много, но и не мало для первого дня. Они беседовали с «красными» капо из других лагерей, удалось перемолвиться словечком и с наемными рабочими. Разузнали, каково положение в Мюнхене: бомбежка, продовольственные трудности, каждый боится «загреметь на фронт» и так далее. Что касается самой стройки, то это будет подземный завод какого-то тайного оружия. Точнее никто ничего не знал. Люди на стройке еще не верят, что война уже безнадежно проиграна. Поговаривают даже о каком-то новом наступлении. Газеты подогревают такие настроения…
— Наступление на Востоке? — быстро спросил Диего.
— Куда там! — прошептал Вольфи. — На Востоке они уже не рискнут. А вот около Цах уже несколько дней идут крупные бои. Видимо, остановили наступление американцев. Говорят, что теперь германский генеральный штаб бросил все силы на Запад, чтобы создать прорыв…
— Говорят, все это делается без Гитлера, — прервал его Гельмут. — Один парень из четвертого лагеря клялся, что Гитлер ранен, на него, мол, было покушение. В Мюнхене в воскресенье будет торжество, знаете, очередная годовщина путча, и этот парень видел газету, где говорится, что Адольф на сей раз не выступит с юбилейной речью. А он в этот день выступал ежегодно начиная с тысяча девятьсот двадцать третьего года. Это не случайно!
Диего вспомнил о другой годовщине.
— Э-э, что там Гитлер! Знаете ли вы, ребята, какая завтра годовщина?
— В самом деле! — Вольфи хлопнул себя по лбу. — Завтра в Москве! Седьмое ноября!
— Ну, конечно! — подтвердил Клаус, с трудом отгоняя мысль об Ирмгард.
Гельмут вздохнул.
— Уж они-то будут шагать на параде! Они-то могут кричать ура! Как я им завидую, черт подери!
— Да, — отозвался Вольфи. — У них самое трудное уже за плечами, им можно и повеселиться. Уж если они решились провести парад в сорок первом году, когда Гитлер был в двух шагах от Москвы и всюду орал о своих победах, так завтра они могут спокойно объявить, что для них война кончилась.
— Потому что немцы уже не лезут на них и перебрасывают войска на Запад? — сказал Диего. — Ничего, не беспокойся. «Преследовать фашистского зверя в его берлоге и там его…» Слышал? Красная Армия уже в Польше. Она не остановится, пока не войдет в Берлин…
— А когда это будет?
— От Сталинграда до Польши подальше, чем от Польши до Берлина. Кто прошел один путь, тот пройдет и другой.
— А мы здесь никак не помогаем им, — Вольфи задумался. — Завтра… вот если бы, черт подери, устроить завтра что-нибудь на стройке… В честь седьмого ноября.
— Поговорили бы вы об этом с Фредо, — сказал Диего, и глаза у него вспыхнули. «Жаль, что я не работаю вместе со всеми там, на стройке, — думал он. — С утра до вечера одно и то же: хоронить, хоронить, хоронить…»