Инерционные силы, сопротивлявшиеся форсированной модернизации, можно разделить на внешние и внутренние – это важно указать в исследовательских целях; в действительности же в своих конкретных исторических проявлениях они образовывали чрезвычайно сложное переплетение. Они накладывались друг на друга, тормозили или – в иные моменты – взаимно усиливали друг друга настолько, что, казалось, угрожали подорвать государственные устои и общественное устройство[125]. Соразмерно цели, которую преследовало государство, – цели самоутверждения – некоторые факторы воздействовали амбивалентно, причем самым устойчивым из них было принципиальное решение об открытии России по отношению к Западу, что, конечно, решало некоторые проблемы, но, с другой стороны, создавало новые. Так, укрепление гегемонистских позиций России в восточной части Европы не только увеличивало ее возможности для политического и военного вмешательства, но и в некоторых ситуациях прямо принуждало ее к интервенциям ради соблюдения авторитета великой державы. Вступление России в торговые отношения с Европой не только содействовало росту ее экономических ресурсов, но и на долгое время определило «полупериферическую» структуру ее производительных сил и производственных отношений[126], приведя, кроме того, к накоплению значительных государственных долгов в царствование Екатерины. Вестернизация культуры в век Просвещения означала в первую очередь трансфер людей и идей, образования и науки, практических знаний и навыков, ускорявших политику реформ. С одной стороны, этот импорт, очень скоро переросший во взаимный обмен, был рассчитан на стабилизацию самодержавной власти за счет постоянного обеспечения государства ресурсами. С другой стороны, в нем крылся двойной риск: во-первых, через все категории подданных он проводил дополнительную линию социокультурного раздела между теми, кто участвовал в процессе вестернизации, кому образование помогало продвинуться по государственной службе, и теми, кто увязал в традиционной среде. Во-вторых, вопреки всем государственным целям, просвещенная мысль несла в себе разрушительное ядро: в конечном счете именно от этой мысли – а отнюдь не от сословных учреждений Екатерины – в последней четверти XVIII века начала исходить формирующая общество сила, пусть даже неотделимая вплоть до рубежа столетия от самого государства[127].
Поскольку горизонты этого исследования обозначены противоположными полюсами русско-немецких и русско-европейских отношений в Центральной и Западной Европе, оно ориентировано прежде всего на анализ дошедшего до нас письменного наследия самой Екатерины. В сохранившихся фрагментах, отражающих ее образ западного мира, можно обнаружить две большие области: с одной стороны – политика держав, действия их глав и государственные дела, осуществлявшиеся в рамках системы европейских держав, а также династические связи и внутренние тенденции в этих государствах, с другой – события и процессы, происходившие в век Просвещения в интеллектуальной, культурной, научной и художественной сферах. На обе эти области распространялся «интерес» императрицы – познавательный и государственный одновременно. При этом познавательный интерес, в значительной мере сформированный политикой, обострялся и направлялся интересами государственными.
Понятие «просвещенный абсолютизм» используется в работе в самом широком смысле. В современной исторической науке этот термин применяется для обозначения стиля правления и форсированной реформаторской политики, практиковавшихся с 1740 по 1789 год во многих княжествах Европы. Однако «европейской проблемой» просвещенный абсолютизм является не только потому, что многообразие его исторических форм, существовавших параллельно в эпоху, длившуюся всего несколько десятилетий, снова и снова заставляет прибегать к сравнительному анализу[128]. Этот аспект интерпретации необходимо дополнить с помощью давно известного наблюдения: просвещенный абсолютизм представлял собой также «широкий и сложный европейский феномен»[129], «нечто большее, чем сумму такого рода явлений в нескольких государствах»[130]. С самого начала своего возникновения в разных государствах, в особенности в Пруссии при Фридрихе II, он развился в широкую транснациональную систему коммуникации просвещенных монархов, их образованных супруг, семейств и дворов, ведущих министров и дипломатов со всей их клиентелой. Эта европейская система просвещенного абсолютизма возникла в определенный момент как «смесь» двух других систем: с одной стороны, «солидарности престолов» – традиционной и постоянно обновлявшейся общности суверенных правителей и европейской аристократии[131] и, с другой стороны, расширявшейся и уплотнявшейся сети коммуникации европейского Просвещения[132].
По сравнению с обеими невероятно могущественными системами, давшими начало новой, третьей, последняя обладала лишь ограниченной автономией. С одной стороны, она продолжала зависеть от интересов политической власти, конкуренции и конфликтов правящих домов и государств. Зародившись около 1750 года, новая система значительно пострадала уже в результате Семилетней войны. Однако и впоследствии напряженность в отношениях между государствами, вызванная властными амбициями просвещенных монархов, в первую очередь Фридриха II и Иосифа II, отрицательно сказывалась на коммуникации. По мере расхождения политических интересов, как, например, в случае Фридриха II и Екатерины после 1780 года, «благородное состязание»[133] быстро утратило свое благородство, соперничество явственно просвечивало сквозь стандартные любезности, а сугубо «доверительные» беседы и переписка с третьими лицами со временем наполнились оскорблениями в адрес бывшего единомышленника – то разъяренными, то циничными, в зависимости от темперамента и настроения.
С другой стороны, принадлежность к европейской системе просвещенного абсолютизма определялась соблюдением правил просвещенной коммуникации. Характерное для ее участников взаимодействие заключалось, главным образом, в общении друг с другом и с авторитетными просветителями в письмах и при личных встречах, в обмене идеями и опытом, а также в совместных действиях, шедших на пользу Просвещению. Принципиальным условием причастности этой коммуникации к просвещенческому дискурсу была ее публичность. Предметом постоянных публичных «политических» дискуссий являлся, в частности, вопрос о том, кого из монархов можно причислять к свободной от государственных и сословных границ république des lettres и «партии просветителей» и по каким критериям можно проводить такой отбор[134].
Для европейского сценария важно учитывать замечание Хорста Мёллера, высказанное применительно к Пруссии и Германии:
Адекватное XVIII столетию понятие политического должно учитывать как предпринимавшиеся просветителями попытки подойти к законодательству и действиям правительства на основе разумности, так и политическую инструментализацию «республики ученых» и публичных дискуссий, имевших место внутри нее[135].
Последнее связано с тем, что представить себе коммуникацию внутри транснациональной системы просвещенного абсолютизма как идеальный дискурс равноправных партнеров, свободный от напряженности и властных амбиций, не позволяют не только серьезные конфликты между крупными державами во второй половине XVIII века. Конфликты являлись результатом, во-первых, скрытых противоречий между абсолютистскими амбициями князей и просвещенческой мыслью, независимо от того, преследовала ли она рационалистские или эмансипаторские цели, – результатом «диалектики международных societas civilis как формы выражения просвещенческого космополитизма и межгосударственной политики, определявшейся принципом равновесия сил»[136]. Продолжилась борьба за публичную сферу, поскольку ее быстро научились использовать в политических целях и «антипросветители», и критики монархии[137]. Во-вторых, иерархия в семье европейских монархов не только сохранилась, но и восстанавливалась снова и снова после династических катастроф, дублируясь созданной самими философами-просветителями шкалой, отражавшей их предпочтения среди правителей. Надо признать, что безусловно просвещенными во второй половине XVIII века считались и некоторые далеко не самые могущественные князья, например Карл Фридрих Баденский, Карл Август Саксен-Веймарский или Леопольд Франц Ангальт-Дессауский. Однако и примеры из числа исторических деятелей (царь Соломон, Марк Аврелий или французский король Генрих IV), и сам просвещенный монарх Фридрих II – принадлежавший той же эпохе образцовый правитель этого типа – возникли вовсе не из среды правителей малых европейских государств. На фридриховскую Пруссию, пусть даже лишь в своих военных амбициях, ориентировались и значительно менее могущественные князья, часто вовсе не принадлежавшие к клиентеле самого короля[138].