Я помедлил, но потом все же кивнул:
– Да.
Врач продолжил негромким голосом:
– Потребуется отвага, чтобы сказать ей об этом. Чтобы увидеть ее реакцию.
Я недовольно нахмурился:
– Я думаю не о себе!
– Вовсе не думаешь? Ты в этом уверен?
– Наилучший способ помочь ей – это выяснить правду о ее прошлом! – отрезал я. – Тогда…
– Тогда проблема может перейти к кому-то другому?
– Проблема не принадлежит мне. Но истина о собственном прошлом может только помочь Эллен.
Медик промолчал.
После ужина я поднялся наверх, чтобы просмотреть привычные книги, заметки о делах и аспекты закона, начиная с моих студенческих дней. Мне нужно было освежить в памяти правила и процедуры Сиротского суда. Впрочем, в первую очередь мне пришлось подумать о Колдайроне. Мне уже хотелось прогнать его там, в саду, однако сейчас мне пришло в голову, что, если я сделаю это и отъеду в Хэмпшир, в доме не останется никого. Заниматься им и обоими мальчишками придется Гаю, a взваливать на него подобную ответственность нечестно. Лучше будет завтра же порасспросить в Линкольнс-инн, не слышал ли кто о свободном экономе, и заручиться чьим-нибудь согласием работать на меня, прежде чем я уволю Вильяма. Смущала меня и Джозефина: я не хотел выбрасывать ее в мир в обществе одного лишь отца. Словом, оставалось только проклясть тот день, когда нанял его, что я и сделал.
Остаток вечера я потратил на записки и заметки. Когда начало темнеть, пришлось вызвать снизу Колдайрона со свечой. Но на лестнице послышались шаги Джозефины: она принесла свечку, поставила ее на мой стол и с коротким реверансом удалилась. Шаги ее прозвучали в обратном направлении: «Шлеп, шлеп, шлеп».
Наконец я перестал писать и задумался, не вставая из-за стола. Мастер Хоббей начал с приобретения части леса вместе с монастырскими зданиями, которые перестроил в дом, после чего приобрел опеку над детьми. Общий расход на эти приобретения был достаточно крупным даже для процветающего негоцианта. Интересно будет выяснить количество потраченных денег. Бесс Кафхилл говорила, что Эмма не любила юного Дэвида Хоббея, однако в моем понимании суд лишь в самых чрезвычайных обстоятельствах стал рассматривать бы протест опекаемой девицы против предлагающегося брака. Чтобы Сиротский суд не допустил такого брака как неравного, предлагаемый брачный партнер должен был находиться значительно ниже на общественной лестнице, являться преступником, больным или калекой – или горбуном, как я сухо заметил при этом про себя.
Однако Эмма умерла, и если Николас рассчитывал на ее брак со своим сыном, то план его лопнул. Ее доля наследства перешла к Хью. При этом, согласно одной из несуразностей закона, незамужняя девица могла ходатайствовать о снятии опеки в четырнадцать лет, а юноша не мог рассчитывать на переход на собственный корм до двадцати одного года. Согласно словам Бесс, семь лет назад Хью было одиннадцать лет. Значит, теперь ему исполнилось восемнадцать – до вступления во владение собственными землями ему оставалось три года.
Я поднялся и принялся расхаживать по кабинету. До тех пор, пока Хью не исполнится двадцать один год, Хоббей мог рассчитывать лишь на обыкновенный доход от своих земель, и если речь шла о лесе, никакого дохода от ренты не предусматривалось. Тем не менее, как я говорил Бараку, владельцы опеки были печально известны своим «расточением» земель подопечных, пользуясь такими доходными статьями, как леса и права на разработку рудников.
Взгляд мой коснулся корешка стоявшей на полке книги, прежде принадлежавшей моему другу Роджеру: Родерик Морс, «Плач Христианина о граде Лондонском», обличение общественных язв нашего города. Я открыл книгу, памятуя о том, что в ней содержался и пассаж по поводу опеки: «Боже, разори этот скверный обычай; ибо он чересчур отвратителен и мерзостен настолько, что зловоние от него возносится с земли к самому небу».
Закрыв книгу, я выглянул в сад. Было уже почти темно, и сквозь открытое окно доносился запах лаванды. Тявкнула лисица, порхнули крылья какой-то птицы. Прямо как у нас на селе, подумал я, вспомнив о ферме, на которой прошло мое детство. В это мгновение трудно было подумать, что страна в опасности, что солдаты маршируют с оружием и объединяются в армии, а в Канале собираются корабли.
На следующее утро я спустился по Чэнсери-лейн, чтобы найти лодку до Вестминстерской лестницы. Переходя Флит-стрит, я заметил, что кто-то расклеил по всем Храмовым воротам рукописные листовки, призывающие мэра опасаться «священников и чужаков», готовых поджечь Лондон. Этим утром погода сделалась еще более жаркой, а небо приобрело желтый, сернистый оттенок. Я свернул на Миддл-темпл-лейн и спустился по узкому переулку между тесных домов. Вдоль боковой улочки можно было увидеть старую Храмовническую церковь. Винсент Дирик подвизался в Темпле. Я подумал о том, что до слушания осталось всего четыре дня. Пройдя мимо Храмовнических садов, в которых недавние бури оставили ковер лепестков под розовыми кустами, я спустился к Храмовнической лестнице.
На реке по-прежнему было полно направлявшихся на восток транспортных судов. Одна из барж была загружена аркебузами, пятифутовые железные стволы поблескивали на солнце. Лодочник сообщил мне, что все суда королевского флота уже ушли из Дерптфорда в Портсмут.
– Мы потопим этих французских ублюдков! – проворчал он.
Мимо Вестминстерской лестницы проплыли две связанные воедино баржи: в каждой на весла налегали с дюжину людей. Под огромной тенью Вестминстер-холла я поднялся в Новый Дворцовый двор. Сотня солдат собралась возле большого фонтана, блистая великолепием красных и белых мундиров лондонского ополчения. Как и предполагалось заранее, они являли собой шикарное зрелище. С яркими одеждами контрастировало вооружение: темные и тяжелые деревянные булавы, хаотично утыканные жестокими гвоздями и шипами.
Лицом к ним на вороном коне восседал коренастый офицер в мантии королевских цветов, зеленого и белого, и увенчанном плюмажем шлеме. Площадь окружала толпа зевак – разносчики и развозчики всякого товара, вестминстерские проститутки и судебные клерки. Одна из шлюх распустила свой лиф, выставив груди на соблазн рекрутам, люди вокруг веселились и похохатывали. На устах офицера покоилась легкая улыбка.
Солдаты приняли напряженный и выжидающий вид, когда офицер извлек внушительного вида пергамент, с многозначительным видом выставил его перед собой и начал декламировать: «Своей верой в Бога и Короля клянусь истинно повиноваться военным законам или статутам…» Он смолк, и солдаты громким речитативом повторили его слова. Я понял, что присутствую при принятии присяги – солдаты дают клятву перед поступлением на военную службу – и стал проталкиваться через толпу, заботливо придерживая рукой мошну. А потом оказался на узкой и темной улочке между Вестминстер-холлом и аббатством, абсолютно безлюдной, если не считать седоголового старого клерка, неторопливо приближавшегося ко мне, согнувшись под тяжестью огромной кипы каких-то документов.
Я приблизился к нескольким старинным зданиям норманнского времени, располагавшимся позади Вестминстер-холла, белый камень которых покрывал слой печной сажи. И вместо того, чтобы направиться, как обычно, в Палату прошений, открыл крепкую деревянную дверь в соседнем здании и по узкой лестнице поднялся к широкой арке. Над ней находилось резное изображение печати Сиротского суда: королевский герб, а под ним двое детей со свитком в руках, на котором был написан латинский девиз палаты: «Pupillis Orphanis et Viduis Adiutor». Помощник нуждающихся в опеке, сирот и вдов.
В просторном вестибюле было сумрачно, стоял привычный судебный запах пыли, старой бумаги и пота. С одной стороны прихожей находилось несколько дверей, в то время как с другой на длинной деревянной скамье сидело несколько человек, на лицах которых застыло напряженное и непроницаемое выражение. Все они были богато одеты. Присутствовала пара, уже перевалившая за тридцать, – мужчина в отменном дублете и женщина в шелковом платье и расшитом жемчугом капюшоне. Чуть поодаль сидел мальчуган лет десяти в атласном камзоле. Молодая женщина в темном платье с высоким воротником держала его за руку, споря с незнакомым мне барристером.