Литмир - Электронная Библиотека

– Дэви! – раздался басовитый окрик. – Кончай свои дурацкие шуточки!

Из зарослей торчали два анакарда, в темной листве застряли желтые морщинистые плоды, в отдалении над верхушками кустов виднелась красная черепичная крыша отеля, а возвышавшееся над ней хлопчатое дерево разливало под собой лужу индиговой тени; воздух золотисто поблескивал в тех местах, где сквозь крону пробивались лучи, а парившие под деревом мотыльки переливались, точно драгоценности в ювелирной лавке.

– Не зли меня, Дэви!

«Иди на хуй, Тулли!»

Из-за бетонной стены доносился шум прорывавшегося сквозь рифы прибоя, Минголла вслушивался в него, жалел, что не видит волн, и думал о том, как же он не свихнулся, просидев взаперти все эти месяцы. В памяти остался набор бессвязных обрывков, и сколько бы он ни пытался сложить их в подобие гармонии, материала набиралось разве что на пару недель… недели эти заполняли воткнутые в руки иглы, расплывающиеся от препаратов лица, редкие сны, неотличимые от горячечной реальности, хождения по холлу отеля, остановки перед рябым зеркалом и разглядывание собственных глаз в поисках не внутренней истины, а просто самого себя, той части самого себя, что пока еще осталась прежней.

– Черт побери, Дэви!

Но один день Минголла помнил ясно. Свой двадцать первый день рождения…

– Ну ладно! Сам напросился!

…Сразу после пластической операции. Доктор Исагирре отменил наркотики, чтобы Минголла мог поговорить с родителями по установленному в подвале отеля видеотерминалу; экран занимал почти всю дальнюю стену, Минголла глядел на него, лежа на пружинном диване, и ждал звонка. Остальные три стены были обиты пластиковыми панелями «под клен», но кое-где пластмасса отслоилась, обнажив чем-то похожие на речное дно заплесневелые доски; сами же неестественно зернистые панели переливались в темноватом свете комнаты черно-желтым цветом и наводили на мысль о печатных платах из тигриной шкуры. Положив голову на подлокотник дивана и вертя в руках пульт, Минголла старательно выдумывал, как разговаривать с родителями, но дальше чем «Привет, как дела?» дело не шло. Ему было трудно даже вообразить, как выглядят отец и мать, что там говорить о каких-то теплых чувствах, но тут загорелся экран, и на нем показалась гостиная, а в ней родители, напряженные, как перед фотокамерой. Минголла остался лежать, лишь отметил, что на отце солидный синий костюм страхового агента, галстук, длинные седые волосы уложены в модную прическу, у матери усталое лицо и льняное платье, а еще на этом плоском экране родители выглядели частью обстановки, антропоморфными дополнениями к кожаным креслам и вычурным абажурам. Он абсолютно ничего не чувствовал, как если бы рассматривал портреты незнакомых людей, по чистой случайности оказавшихся его родственниками.

– Дэвид? – Мать потянулась к нему и только потом вспомнила, что прикоснуться невозможно. Она посмотрела на отца: тот похлопал ее по руке, изобразил недоуменную улыбку и сказал:

– Надо же, как они тебя, ты похож на…

– На бобика? – подсказал Минголла, его раздражала отцовская невозмутимость.

– Если ты предпочитаешь это слово, – холодно ответил отец.

– Не беспокойтесь. Складочки, подтяжечки, там подмазать, здесь подкрасить. Но я все тот же американский мальчик.

– Извини, – сказала мать. – Я вижу, что это ты, но…

– Все в порядке.

– …сначала опешила.

– Все в порядке, правда.

Минголла не ждал от звонка чего-то особенного, хотя ждать хотелось – хотелось их любить, хотелось быть честным и открытым, но теперь он смотрел на родителей и понимал, что им нужна беседа в тон обоям, не более того; все его чувства куда-то делись, и страшно не хотелось выкапывать из прошлого всякое старье и заново завязывать с папой и мамой хоть какие-то отношения. Они рассказали о поездке в Монреаль.

Красиво там, наверное, ответил Минголла. Они взялись расписывать вечеринки в саду и морские прогулки вокруг Кейпа. Хорошо бы мне туда, сказал он. Они пожаловались на астму и аллергию, потом спросили, осознал ли их сын, что ему уже двадцать один год.

– По правде говоря, – Минголла устал от стандартных ответов, – я осознал, что мне тысяча.

Отец фыркнул.

– Избавь нас от мелодрам, Дэвид.

– От мелодрам? – Всплеск адреналина заставил Минголлу вздрогнуть. – Ты серьезно, папа?

– Я предполагал, – сказал отец, – что в твоих интересах сделать этот разговор приятным и ты постараешься держаться в рамках.

– В рамках. – Смысла это слово не имело, только горький и пресный вкус. – Ага, хорошо. Я думал, мы поговорим по-человечески, но в рамках – это здорово. Отлично! Давайте! Теперь ты спросишь, как я поживаю, а я отвечу: прекрасно. Я спрошу, как бизнес, и ты скажешь: неплохо. Мама вспомнит, как там мои друзья и кто чем занимается. А потом, если я удержусь в рамках, ты произнесешь короткую речь о том, как вы мной гордитесь. – Минголла зашипел от омерзения. – Значит так, папа. Мы это пропустим. Давайте уж просто сидеть, блин, пялиться друг на друга и делать вид, что разговор приятный.

Отец прищурился.

– Я не вижу смысла это продолжать.

– Дэвид! – Мать умоляюще смотрела на него.

Минголла не собирался извиняться, ему нравилась собственная злость, но, помолчав некоторое время, он смягчился:

– Что-то я нервничаю, папа. Извини.

– Я одного не понимаю, – произнес отец, – зачем тебе понадобилось нас убеждать, как тебе тяжело? Мы с мамой прекрасно это знаем и все время о тебе беспокоимся. Мне просто казалось неуместным обсуждать это беспокойство в день твоего рождения.

– Да, конечно, – выдавил Минголла.

– Извинения принимаются, – все так же четко ответил отец.

Остаток беседы Минголла с безупречной фальшью отбивал вопросы, потом экран погас, посерел, и такой же серой стала Минголлина злость. Он лежал на диване, нажимал кнопки пульта, перескакивал с автогонок на ток-шоу, потом на пуантилистские точки, которые вскоре развернулись в панораму блеклых развалин. Минголла узнал Тель-Авив и вспомнил черное пророчество о том, что в день его рождения на какой-то город обрушится атомная бомба. Изображение расплылось, и Минголла надавил на следующую кнопку. Опять руины, камера ползет вдоль одинокой стены, мимо перекрученных брусьев, груд кирпича. Над городом бурлили тучи, их потрепанные края отсвечивали серебром; на бледной полосе горизонта, словно клыки, вгрызались в небо остовы домов. Звука не было, но Минголла подкрутил громкость, и тут раздались блюзовые гитарные аккорды, синтезатор, вой саксофона, женский голос… видимо, из другого канала.

– …последний хит Праулера – «Блюз Небесам», – говорила ведущая. – Будем надеяться, он не покажется нашим любителям музыки слишком тоскливым. Хотя стоп! Ведь тоска нынче повсюду, разве нет? Считайте ее просто новым настроением… как наркотик, понимаете. Тоска сделает ваш обычный оптимизм чуть более рельефным, добавит сладости.

В Тель-Авиве пошел дождь, плотный и моросящий, и музыка звучала акустическим повтором этого дождя, темных туч, что зловеще наплывали на город.

– Итак, Праулер! – объявила ведущая. – У микрофона легендарный Джек Леско. Расскажи им про настоящий мир, Джек!

По кухне Лени бродит в одной ночной рубашке,
Смолит бычки из пепельниц, и на часы глядит, и роется в бумажках.
А я, по струнам бряцая, в окно смотрю на серую погоду
И на пустой проспект внизу, где злые тени бродят.
Сбежал мудак, – вдруг шепчет Лени, – как можно верить психам.
Сбежал и деньги все унес, – клубится дым, как серый мох.
Я говорю: спокойно, детка, вдохни снежка, пока все тихо.
Она смеется: без отравы никто прожить не мог.

Унылая композиция, история двух торчков, что маются в этой тяжелой ночи, звучала словно голос болтавшегося по городу призрака, втягивала Минголлу в себя, тащила за собой, заставляла думать, что и сам он со своей расстроенной вдрызг памятью и эмоциями – тоже призрак и что место ему в Тель-Авиве среди духов, там он утешит или развлечет их своим обществом из плоти и крови. Мысль была ясной, как пророчество, но Минголлу настолько поглотили музыка и город, что он не стал додумывать ее до конца. Эти развалины до жути ему подходили: он и сам был сейчас развалиной человека, в котором зарождалась сила, готовая превратить в развалины все вокруг.

22
{"b":"26727","o":1}