В тот день мы до вечера не вылезали из постели и уснули на закате. Проснувшись, я с бутылкой воды подошел к открытой балконной двери. В городишке будто выключили все огни разом, в том числе на променаде и закрытых аттракционах. Поэтому я различал воду – прилично, хоть и не до самой туманной гряды. Барашки – словно те же, что пенились утром. Можно подумать, какой-то противник разнообразия включил в тумане волновую машину.
Я вернулся в постель, и ты прижалась ко мне, впустила меня. Ты путалась со сна, пассивно ворочалась – сонный звереныш, способный лишь целоваться, не более того, – но, проснувшись, начала говорить – задыхаясь, рассказывала, как тебе хорошо, когда я ладонями стискиваю твою задницу, погружаясь в тебя. Пизда твоя обжигала, кожа твоя пламенела, а торопливые слова, что ты вцеловывала мне в рот, были точно пар. Такая живая; я благоговел. Поначалу я скорее созерцал, чем любил, – так обреченный астроном наблюдает внезапный взрыв звезды, чье пламя вот-вот его уничтожит. Но потом я слился с тобой, стал частью твоего жара, а ты – частью моего, и вместе мы были мирным прибежищем посреди собственного буйства, где любой вздох, любой промельк мысли, любая капля пота, любое касание есть речь. Потом ты села попить, я глядел на тебя, меня заворожили мускулы, что поддерживали твою грудь, и вскоре я уже пристально изучал, как ты изменилась. Крошечные изъяны и недочеты возраста обострили твои свойства, наделив их лучистой энергией. Я не понимал, как умудрялся жить без тебя. Да, мне удавалось так долго – и это не победа над роком, но умение терпеть жестокий приговор.
– Господи, ты прекрасна, – сказал я.
– Благодарю, – сказала ты, не отнимая бутылки от губ.
– Ты прекраснее, чем когда мы познакомились.
– Если бы!
– Верь мне. Я знаю, о чем говорю.
Ты снова легла и приткнула голову мне на плечо.
– Хорошо бы вместе куда-нибудь съездить. В Байю… или в Лондон? Славное какое-нибудь место.
– Что, не нравится Пирсолл, а?
Моя рука лежала на твоем бедре, ты ее гладила.
– О, полагаю, в нем есть свое очарование, – сказала ты.
Эти твои эпизодические коул-портеровские замечания[24] умудренной опытом богатой девочки обычно сопровождались коварной улыбкой; они дурманили меня, как французский прононс Тиш неизменно заводил Гомеса Аддамса.[25]
– Может, нам удастся… съездить, – сказал я.
– Может быть.
– Капри… ты была на Капри?
Ты ответила, что нет, и посмотрела грустно.
– Хорошо бы с тобой съездить.
И я заговорил о Капри: городки на обрывах, прохладные мглистые комнаты, где мы бы с тобой играли. Ты слушала, не открывая глаз. Я говорил о скалистых бухтах, гротах, странных сценах в барах, евротрэшевых женщинах-кобрах, богатых американских вдовах с мерцающими кольцами и дубленой кожей, в жакетах с блестками и еще о коттедже, который снимал, и о черной собаке, что еженощно сидела и одним горящим красным глазом смотрела на окно моей спальни. Ты поймала мою руку, поднесла к губам и поцеловала, потом прижала к груди, и, кажется, я видел, как что-то темное и хрупкое выскользнуло из моего лба, исчезло в ладони, которая побледнела на твоей плоти. Меня сломил китсовский упадок. Дух мой низвергнут. Преодолен. Град бессмертной души моей в огне. Я разделался с романтиками. Я тоже по опыту знал, что
Истинная Красота являет себя. Очевидец наблюдает лишь ее течение.
– Почему в Лондон? – спросил я.
Но ты спала.
Я натянул шорты и вышел на балкон. Черно, огни Пирсолла горели в карнавальном изобилии, ароматы пальм и залива плыли в воздухе, не смешиваясь, – горькая трава и луной состаренная соль. Отупевший от секса, онемевший от любви, я вытянулся в шезлонге и сквозь перила посмотрел на воду. Я барахтался в тени озарения. Я видел, как из подозрения мы ныряли в дурачества страсти, а теперь начали заново, и ныне отступить сложно, как никогда, ибо мы стали тем, кем стали. Но едва мы расстанемся, покатит свои волны брак. Мы ляжем в дрейф. Никакого дрейфа, я доведу до конца, если потребуется, решил я. Несколько лодчонок – может, полдюжины, – вынырнули из тумана и устремились к берегу. Мимолетное недоумение – и я углубился в раздумья о многообразии ситуаций, что грядут в ближайшие месяцы, о том, что делать тогда. И каждая требовала одного решения: расстояние между нами следует сократить.
И вот я пришел к этому выводу, а вскоре ты появилась на балконе, завязывая пояс белого халата. Втиснулась в шезлонг подле меня, я обнял тебя, вдохнул запах твоих волос. Ты положила голову мне на плечо. Пара секунд – и ритм нашего дыхания слился, биение сердец замедлилось, выровнялось. По городку звездами рассыпались огни, а лодки с туманного запада тяжело качались, торопясь к берегу. Взмахи пальмовых листьев – будто выдохшееся красноречие, будто вихляющие щупальца древних насекомых-философов, что дискутируют о глубокомысленном тезисе. Я видел нас двоих – забились в угол полотна, дикари Руссо, тени с горящими глазами[26]. Мы лежали недвижно, словно грифы, затаенно поджидающие добычу, и хранили молчание: зачем говорить? – каждый знал все, что знал другой.
«Пристань путников» стала нам домом. Эд и Берри сказали, что, если они на работе, а нам требуется что-то внизу – лед, лишнее полотенце, – пусть мы не стесняемся. И мы не стеснялись: исследовали дом, заглядывали в старые жестянки из-под печенья, находя россыпи ключей, рыбачьих блесен, пуговиц, причиндалов для рукоделья, улиточных домиков, окаменевших конфет, значки недавнего предвыборного урожая… Жестянок в доме оказалась прорва. Всего – прорва. Воззрения Берри на дизайн интерьеров, видимо, вдохновлялись содержимым флоридских сувенирных лавок, а там продают светильники из рыб-собак и кольца для ключей из лап крокодильчиков. По стенам – часы в ракушечных оправах, расплющенные пластиковые ягуары и прочая дребедень. Всякую полку населяли фотографии в перламутровых рамках, чучела пираний, керамические фламинго, глиняные кружки с закатами и рухнувшие набок пальмы – всевозможнейшая тропическая мишура. На столике возле Эдова кресла стояла фотография с автографом – Морин О'Хара[27] в паспарту, надпись – «Эдди!». Кроме мгновения триумфа Эда с Морин, никаких признаков наличия у наших хозяев прошлого мы не обнаружили. Ни семейных фотографий, ничего. Только омерзительное собрание дешевки аu courant[28]. Но я мог бы там жить. Мне нравился этот уютный абсурд. Ты утверждала, что от него в дрожь бросает, но тебя заворожила горка Берри, набитая куклами Барби.
У себя в комнате мы почти круглосуточно занимались любовью и разговаривали – едва ли имелась разница, ибо мы избегали будущего, а прошлое растворялось в настоящем, и оттого мы немало говорили о чувствах. Несколько раз ты сказала, что любишь меня. Однажды ты так это произнесла – полушепотом, шатко, точно признаваясь в постыдной слабости… я расстроился, но равно возрадовался. Помимо же этого мига, то была восхитительная жизнь, простая, неспешная и приятная, как ни посмотри.
Однажды днем я листал детектив Джеймса Крамли[29] на диване, а ты вышла из душа, остановилась в дверях, вытирая волосы, а потом из полотенца навертела на голове тюрбан. Поймала мой взгляд, еще заматывая прическу, и весело спросила:
– Что?
– Просто смотрю.
Ты затолкала кончик полотенца в верхушку тюрбана, сдернула халат с крючка на двери ванной и закуталась в него. Села ко мне и принялась втирать в руки увлажнитель.
– Что читаешь?
Я показал тебе обложку.
– Хорошая?
– Пока да.
Закончив с руками, ты капнула увлажнителем на бедра.
– Мне нравится, когда ты на меня смотришь.