И еще мне все казалось странным, почему это люди – даже взрослые – так охотно выдумывают небылицы, когда быль чудеснее всего, что они могут вообразить?
Выдумывают каких-то чудовищ, глотающих корабли. А тому не удивляются, что живое морское чудовище, огромный зверина в сто тонн весом – кит – не может проглотить даже маленького человечка: такое у него узкое горлышко.
Серьезные научные книги начинали тогда раскрывать предо мной не менее удивительные чудеса и тайны, чем те, о которых говорилось в сказках. Я узнавал из книг, что существуют на самом деле летающие по воздуху рыбы, рыбы, ходящие посуху и даже залезающие на деревья. И что на самом деле существует морской петух – кричащая рыба.
Это заставило меня снова и снова вспоминать когда-то слышанное мною «подводное слово» и думать: уж не рыба ли какая произнесла его, – и томиться желанием разгадать эту загадку.
Человек пытлив, он хочет все объяснить себе – и во вселенной, и в себе самом. Как же без этого жить? Исследовать, понять должен человек, а не спешить забыться и махнуть рукой.
Мы продолжали ле́тами жить на берегу Финского залива. И вот еще и еще раз пришлось мне услышать этот таинственный звук.
Однако кто его произносил, я никак не мог подметить. Каждый раз та же картина: спокойная гладь моря, на ней никого, кроме чаек; тишина, неподвижность – и раздается это «уммб!»
Единственное, что я твердо установил в эти годы, это что «уммб» совсем не обязательно раздается в полдень: мне приходилось слышать его и утром, и днем, и вечером – лишь бы на море было тихо.
Но кто произносил это таинственное слово, кто?
Десять лет томился я этой загадкой.
* * *
Разгадка пришла неожиданно. И при довольно странных обстоятельствах.
Случилось, к нашему берегу прибило волной утопленника.
Как полагалось тогда – это было до революции, – из ближайшей деревни послали за урядником и судебным следователем, а в ожидании их приставили к утопленнику сторожа, чтобы никто до приезда властей не пошевелил мертвое тело.
Сторожить ночью досталось знакомому мне мужичку Спирьке. А он был не то что слабоумный, а, как про него говорили, «со шмелем». Из тех, кого до старости зовут уменьшительным именем без отчества. Нескладно все как-то у него получилось, фантазии всё разные, а дела нет – больше все в церковь за семь километров бегал да лоб крестил. Нечистой силы Спирька боялся ужасно, и она всюду ему мерещилась. Ну где такому всю ночь около утопленника просидеть? Да у него от страха родимчик сделается. А ослушаться старосты нельзя: боится.
Вот Спирька прибежал ко мне и молит:
– Выручи, братец, посиди со мной ночку, смерть боюся!
А мне шестнадцать лет было – самый такой фанфаронистый возраст, когда не только своего страха никому не покажешь, но и над другим без жалости посмеешься, если заметишь, что чего-нибудь боится.
Над Спирькиной «нечистой силой» я частенько измывался. Он и думал, что мне всё трын-трава.
А мне, признаться сказать, никогда еще с покойниками дела не приходилось иметь, и с утопленником целую ночь просидеть совсем не улыбалось. Ну, однако, не откажешься: подумает ведь – струсил.
– Ладно, – говорю. – Обожди. Сейчас соберусь. Ночку с тобой скоротаю, а чуть свет – извини уж! – на охоту уйду.
Какая там охота после бессонной ночи! Но надо же как-то объяснить, зачем ружье с собой беру.
А Спирька и тому рад, что хоть в темноте живая душа с ним рядом будет.
Вот сидим мы со Спирькой ночью у костерка и разные истории друг другу рассказываем. Все про хорошее стараемся, про веселое. Про покойников, утопленников, конечно, ни слова.
А «он» лежит тут совсем близко, свет от нашего костерка до него достигает. Мы у леса, «он» на песке между нами и морем. Рогожами покрыт. Лежит, молчит, не шевелится, – кажется, чего спокойнее? А вот не только Спирьке – и мне страшно. Оба к «нему» сидим вполоборота – спиной боимся повернуться. Оба нет-нет да и покосимся на «него» одним глазом.
Я-то, конечно, знаю, что со смертью все кончается, мертвый не встанет и ничего плохого сделать тебе не может. А все-таки твердой уверенности, чувствую, во мне нет: вдруг да случится что-нибудь такое страшное? А что – и сам не знаю.
Котелок у нас над огнем приспособлен: чай греется. Двустволка у меня к дереву прислонена.
А ночь июньская, тихая-тихая. Чуть только море плещет. И звезды в небе горят неярко, спокойно так.
Уж вторые петухи в деревне – слышно было – пропели.
И вдруг я услышал шаги: идет кто-то по берегу к нам, камешки у него под ногами похрустывают.
Я взглянул на Спирьку, а на нем лица нет. Глаза с кулак, и рот разинут.
Я взял ружье на колени и жду: кто покажется?
Показался старичок. Совсем с виду не страшный: бороденка плохонькая, в руке суковатая палка, котомка за спиной. В штиблетах. Одним словом – прохожий старичок, из городских.
Повернул к нам. Подошел.
– Мир беседе! – говорит. – Что не спите, люди добрые?
– Сторожим вот, – отвечаю. И кивнул на «того», закрытого рогожками.
– Вот оно какое дело!
Старичок подошел к «тому», нагнулся, опершись на палочку, поднял рогожку и долго, спокойно и внимательно вглядывался в открывшееся ему лицо. Потом опять аккуратно прикрыл его рогожей.
– А это зачем же? – опять подойдя к нам, кивнул он на мою двустволку. Я так и держал ее на коленях. – Убежит, что ли?
Я не нашелся что ответить. Приставил двустволку опять к дереву.
Он скинул с плеч котомку, сел, вытащил из нее облупленную эмалированную кружку, хлеб.
– Одолжите кипяточку?
Спирька налил ему из котелка.
Старичок молча напился чаю с хлебом, молча убрал кружку, достал кисет и сложенную книжечкой мятую газетную бумагу. И, держа ее в руках, о чем-то надолго задумался.
Задумался и я. Старичок мне не нравился. Не потому ли, что он так равнодушно разглядывал «того» – на песке? И посмеялся над моим ружьем?
– …Закурим, – сказал прохожий старичок. – Закурим табачку листового, помянем дедушку лесового.
Поминание «дедушки лесового» привело в полное смятение Спирьку: я видел, как он дернулся и, поспешно сунув руку за пазуху, мелко-мелко стал крестить себе грудь.
Старичок, казалось, не заметил этого. Он закурил, предложил табачку нам и, когда мы отказались, стал рассказывать.
Рассказ его был как раз о том, о чем мы со Спирькой в это время меньше всего хотели бы слушать: о мертвых.
Старичок сообщил, что уже сорок лет служит в городе сторожем в морге, или, как он говорил, «при покойницкой». Мертвецы были его специальностью, и видно было, что он может сообщить о них много любопытного. Я уж было и заинтересовался его рассказом, но, взглянув на Спирьку, решительно попросил старичка «прекратить об этом».
Он явно был недоволен, что ему не дают говорить на излюбленную тему, пробормотал себе что-то сердито под нос, но замолк.
Пропели за лесом третьи петухи. Был тихий предрассветный час. Море и лес молчали: еще не начался утренний бриз – не потянуло ветерком с остывшей за ночь земли в море; не проснулись в лесу птицы.
– …Уммб! – раздалось вдруг с моря.
– Осподи, спаси нас и помилуй! – отчаянной скороговоркой взмолился до смерти перепуганный Спирька. – Осподи, осподи, осподи, осподи, да что же это за напасть такая! Помилуй нас, огради, защити, осподи!
Я с удовольствием отметил про себя, что и старик вздрогнул при этом таинственном звуке. Но он быстро оправился. И не замолк еще шепот Спирьки, как он полным презрения голосом обронил:
– Эк тебя схватило! От необразованности все это. Темнота!
И так он это уверенно произнес, такое в его голосе прозвучало равнодушие к тому непонятному, что через это «подводное слово» меня так мучило, что я вдруг подумал: «А ведь вот кто, пожалуй, знает, чей голос произносит это слово!»