— Ого-го, Серёга! — закричал подскочивший откуда ни возьмись Хасан. — У тебя глаза как у кролика!.. И лицо опухло… Первый раз вижу, чтоб лётчика так отделал самолёт!
И все, обступая Сергея, смотрели с изумлением, с болезненным сочувствием. Начлет хотел было обнять Сергея, но, увидев, как тот скривился от боли, опустил руки. «Вот так „круть-верть“! — проговорил он с сердцем. И добавил: — Объявляю тебе, Серёжа, благодарность!.. И Евграфу тоже… Слышали, как он помогал тебе в отчаянный момент!»
— Да, молодцы-удальцы, — с улыбочкой выступил Ножницын, — всласть наговорились открытым текстом…
Начлет, однако, так глянул на него, что улыбочка мгновенно погасла.
— Поехали ко мне, — сказал начлет, — расскажете, пока свежо в памяти, как там у вас всё было… А потом, Сергей Афанасьевич, покажешься врачу: похоже, придётся тебе отдохнуть несколько дней… Эк отделала она тебя, «омеговская» двадцать первая!.. И, уже садясь в машину, распорядился: — Товарищи механики! Самолёт обшарить, осмотреть до последней заклёпки, чтоб никакая деформация не укрылась!.. Прибористы! Поосторожней с записями КЗА[5] — эксперимент уникальный!.. Поехали.
Заполнив полётный лист, Сергей повернулся к окну. На серебристых округлостях самолётов отражались красноватые блики. От колёс, от стоек шасси протянулись в поле длиннющие тени. На приангарной площадке, где обычно то и дело шмыгают люди, было пустынно. Он взглянул на часы — без четверти семь!.. Надо бы позвонить матери. Как-то она там?..
Сергей обрадовался, услышав её голос:
— Да, сын, я сегодня в спектакле не занята.
— И никуда не уходишь?
— Хотела побыть дома.
— А дядя Миша не собирался быть?
— Он что-то прихварывает… Да ты, сын… уж не вздумал ли навестить меня?
— Да, мам, так захотелось!
— Боже праведный! А говорят, дети нынче пошли не те! Приезжай, буду ждать тебя… Не обмани только, как в прошлый раз.
— Прости, мам, так получилось… А что с дядей Мишей?
— Давление… Он, кстати, интересовался тобой.
— Ты знаешь, я ему бесконечно благодарен.
— Ну приезжай, будем пить чай.
Переодеваясь, Сергей поглядывал на себя в зеркало. «Да-с, морденция!.. Будто с перепою, да ещё и после драки… То-то мамочка ахнет!.. Врать что-то придётся… Ладно, не узрела бы кровоподтёков от ремней!»
Последнее время Сергей частенько думал о матери, звонил, обещал приехать, да все как-то мешали дела. А нынче вот сидеть бы с этакой-то физиономией дома, не показываясь на люди, а ведь нет: потянуло вдруг к мамочке!
«Покуда мать есть, все мы — дети!» — подумал он, вглядываясь в гладь набегающего шоссе, видя и не видя прошмыгивающие встречные автомобили. «И чуть что нас ошарашит — тянемся к ней ручонками!.. Странно, не правда ли, товарищ лётчик-испытатель первого класса?.. Хорошенькая авантюристка подхватила тебя на крючок — и ты каждый день бегал к ней в больницу!.. А тут самая чуткая, самая бескорыстно любящая женщина — мать, и ты три недели не мог выкроить для неё часок?!» — «Я — что, я — как все!..» — «Хотя своей матери ты должен был бы каждое утро и каждый вечер коленопреклоненно целовать руки!»
Антонина Алексеевна Стремнина — народная артистка республики, солистка оперы, рано овдовев, сумела одна вырастить и воспитать сына. И надо отдать ей должное: при всей своей занятости в театре и ежедневной кропотливой работе сумела воспитать в сыне чувство ответственности, самым серьёзным образом внушая с малых лет мысль, что он единственный в доме мужчина — её опора, её защитник, — и от того, как он станет ей помогать, будет зависеть и её здоровье, и её настроение, и даже её успех в театре, и эта установка на самостоятельность более всего способствовала раннему формированию в нём добросовестности в любой работе и самодисциплины.
И ещё, конечно, сама атмосфера в доме и исключительная работоспособность Антонины Алексеевны не могли не отразиться лучшим образом на понимании Сергеем с самого раннего детства значимости труда. С семи лет он приобщился к маленьким обязанностям по дому. Не забывал с вечера завести будильник и вскакивал с постели, опередив маму, чтобы, пока она будет делать гимнастику, приготовить нехитрый завтрак. В десять лет без напоминаний он бегал в прачечную, по субботам чистил квартиру пылесосом… И делал это не из боязни получить подзатыльник, а лишь в надежде увидеть на материнском лице улыбку и услышать все то же: «Ты ведь моя опора, сын, — единственный в доме мужчина!»
По утрам она распевалась, аккомпанируя себе. Часами могла работать над какой-нибудь арией, или романсом, или каким-то трудным местом клавира, даже над музыкальной фразой… И Серёжа тогда удивлялся, как у неё только хватает терпения все это повторять до бесконечности… Но особенно нравилось ему, когда, прибежав из школы, он слышал, что у мамы друзья из театра и они разучивают сцену или дуэт. Он и сам мог пропеть про себя то за Лизу и Германа, то за Недду и Сильвио, то за Дездемону и Отелло — тут уж что приходило в голову!
Лет в одиннадцать, когда мать впервые взяла его на спектакль «Отелло», он воспринял все происходящее на сцене как чудо! И ещё ошеломило, что многое услышанное со сцены, оказывается, он знал наизусть… Но какой теперь приобрело это смысл!.. Домой он вернулся потрясённый. Во сне метался и вскрикивал, и матери то и дело приходилось вскакивать к нему, класть руку на его воспалённый лоб: «Глупышка, — успокаивала она, — ведь это же спектакль!.. Всё это было… как вы говорите, „понарошку“… Ну вот же я, рядом с тобой, ничего со мной не случилось!» — «И Мавр жив?..» — «Конечно!»
Последняя сцена, естественно, более всего потрясла Серёжу. Сперва мама, прекрасная, как фея, — в первом акте он её не сразу даже узнал — тягуче распевала про ивушку, потом, упав на колени, горячо молилась перед крестом на тумбочке… И опять, к великому удивлению Серёжи, и мелодия, и слова были ему знакомы. Сколько раз слышал он их: «Аве Мариа риена ди грациа… Дева святая, сжалься надо мной…» Но дома мама пела за роялем, в домашней шерстяной кофточке, и её короткой стрижки Сергей даже не замечал. А тут мама — сказочная принцесса!