Пришла я к нему. Холёный такой профессор, усадил меня напротив, смотрит заинтересованно…
Тамарин тряхнул головой:
— Да ведь… разве что слепой пройдёт мимо тебя равнодушно!
— На этом месте мне, очевидно, нужно встать и сделать книксен? — взглянула на него Надя.
— Продолжайте, мы слушаем вас! — дурашливо пропел Сергей.
— Хорошо… Смотрит дед-профессор на меня пытливо: «И давно пробуете заниматься литературным трудом?» — а у самого в глазах-буравчиках: «Сейчас я тебя поймаю!» — «Да года три-четыре», — отвечаю. «Ну и как?» Ждёт проявления столь обычной мании величия. «Все надеюсь написать что-нибудь примечательное», — говорю. «И? (Ну же!)» — Я гляжу на него, он на меня: «И?..» — «Пока не получается, профессор, таланта не хватает». Я улавливаю в его глазах теплоту. Мне сдаётся, что в них промелькнула мысль: «Не так уж и сумасшедшая!» Что уж там наговорила ему обо мне подруга?! «Нуте-с… Смотрите на кончик моего пальца». Глаза мои бегают влево-вправо, вверх-вниз. «Хорошо, — продолжает он, — и, поди, кое-что за эти годы успели написать?» Я-то чувствую, что он ещё надеется обнаружить во мне «заскок». Отвечаю с улыбкой: «Бог знает сколько, профессор!» — «И как же вы поступаете с рукописями?» — пиявит он меня. «Сжигаю!» Эти мои слова заставляют его мгновенно затаиться. Я не выдерживаю взгляда, смеюсь. Теперь в его глазах недоумение: «Что вы хотите этим сказать, душечка?» — «Да ничего особенного, профессор, — с грустью уже смотрю я на него, — просто я их сжигаю».
Он берет меня за руки, встаёт и помогает мне встать. С нескрываемой уже симпатией и сочувствием смотрит мне в глаза: «Ах, как я вас понимаю!.. Да ведь теперь и напечататься, поди, невероятно трудно: все пишут, страшно грамотные все, да и бумаги нет! — Мы стоим друг против друга, и на меня уже смотрит не врач-невропатолог, а симпатичный пожилой мужчина. Он продолжает начатую мысль: — Один знакомый журналист мне как-то говорит: «Попадись теперь хоть сам граф Лев Николаевич — я б его, деда, нипочём в его виде печатать не стал: урезал бы разочка в четыре, акценты повсюду почетче расставил, богоискательство все это дедово к чертям повыстриг…»
С этими словами профессор учтиво открыл передо мной дверь и, улыбаясь, утешил: «Прощайте, милая, вы совершенно здоровы».
— Вот вам и очерк! — заворожённо смотрит Сергей.
— Ты насоветуешь! — смеётся Жос.
— А что?.. Это ли не примечательная зарисовка с натуры?..
— Нет, Серёжа… В лучшем случае это маленький рассказ-шутка… И хватит об этом… Как я понимаю, вам предстоит, Серёжа, на этих днях какой-то ответственный полет?
Сергей взглянул на Жоса, думая, как бы ему поскромней ответить, и Тамарин подхватил не без гордости:
— Надя, Сергею предстоит первый вылет на опытном, только что созданном самолёте!.. Это признание высшего класса в нашей профессии… После Методического совета сразу туда, на Южную точку?
— …и если будет все о'кэй, на следующее утро сиганём…
— Ни пуха ни пера, быстрокрылый человек!
— К чёрту! — сказал Сергей.
— А мы с Жосом будем думать о вас, Серёжа.
— Спасибо, Наденька, — взглянул он, вставая. — Вот прилечу в июне, Жос будет на своих двоих, и устроим праздник, и выберем вас снова нашей Королевой июня!
— О, надеюсь! — смеётся Надя. — Только, чтобы не повторяться, надо бы нам что-нибудь придумать… — она встряхивает головой, как бы перед зеркалом, — разве что выкрасить волосы в огненно-рыжий цвет?..
— А мне искупаться в чернилах, — Жос берет аккорды: — «Ли-ло-вый негр вам подаёт манто!..»
— Не будет ли слишком кричаще?.. Впрочем, если кое-где высветить белыми перьями, будет недурно… Королева июня с Сандвичевых островов!.. — И, посерьёзнев вдруг, Надя говорит с жаром: — Ах, друзья!.. Только бы у вас всё было хорошо!
— С надеждой за это! — предлагает Жос.
Все трое подняли стопки. Заметно преодолевая боль, Тамарин поднялся на ноги и обнял друга:
— Дай же телеграмму, не поленись!
Сергей кивнул, склоняясь к Надиной руке, и тут, живо решившись, она поцеловала его в щеку. — Как я хочу вам успеха!
* * *
Сергей вышел из парка и остановился у троллейбусной остановки, задумавшись о матери. Память перенесла его в канун какого-то далёкого, ещё в детстве, Нового года… Он даже явственно услышал щелчок замка в двери, и сердце, как тогда, затрепетало. Появилась мама!.. Заснеженная, раскрасневшаяся, с ёлочкой в руках, овеянная пронзительными запахами доброго мороза и свежей хвои. «Ой, погоди, сыночек, я такая холодная!..» А он, прыгая вокруг неё, не давал ей раздеться и был охвачен такой радостью, что будто бы и смеялся и плакал одновременно: «Нет, ты не холодная!.. Ты самая, самая тёплая на свете!..» Потом ему вспомнилось, как дворник устроил костёр из осыпавшихся ёлок, и они, постреливая искрами, бездымно пылали. Вокруг собралась ватага ребят, и он, идя из школы, тоже заглянул, но, узнав свою ёлочку, охваченную огнём, тут же отвернулся и пошёл к дому… Небо было густо-серым, и снег потемнел, а с крыши кое-где капало. И ему показалось, что и во все последующие годы, стоило дворнику запалить очередной ёлочный костёр, как с крыш начиналась капель… И думалось потом: «Вот и опять!.. Года как не бывало!»
Сергей знал, что Антонина Алексеевна поёт сегодня Микаэлу в «Кармен», но решил не волновать её своим внезапным появлением перед спектаклем, а зайти к ней в театр к концу первого акта, когда она уже распоется, обретёт уверенность и до её выхода в третьем акте будет уйма времени.
Он улыбнулся: вспомнились обычные её «вибрации» с утра в день спектакля. «Как же нужно любить своё искусство, если за минуты испытываемого восторга надобно расплачиваться часами колоссального напряжения!.. Правда, и мне бывает страшно, — продолжал рассуждать Сергей, — и всё же матери страшней…» Он представил себя перед разверстой пастью огромнейшего зала, переполненного людьми, и сжалось горло. Но что замечательно: стоит матери, оказавшись на сцене, услышать такты своего вступления, увидеть ободряющий взгляд дирижёра, и в тот же миг её будто подхватывают крылья, страх исчезает, всю её пронзает каким-то импульсом лучистой энергии, дающим необыкновенные силы и вдохновенную уверенность в себе, и вот уже голос льётся из груди легко и так серебристо звонко, словно бы ниспослан с самих небес.