Большое влияние оказали на нас и изданные тогда произведения Путинаса[55]
— два тонких томика с длиннохвостыми птицами на обложке. В первом были стихи, которые хотелось читать не переставая и учить наизусть. Уж очень они были мелодичные, ясные, красивые.
Тихую долину
Застилают тени —
Голубой равниной
Тучки пролетели,—
декламировал я, гуляя в городском саду. Снова и снова я читал слова, от которых становилось тревожно и тоскливо на душе:
За синим морем, за океаном,
За темным бором и за холмами,
За черным мраком, за ветром лютым,
Что землю снегом одел колючим,—
Теплынь и светлый полдень мая,
Цветут покосы, росой сверкая.
Пою тебя лишь я всей душою,
И на чужбине я все с тобою,
Моя родная страна отцов.
Эти книги можно было читать, откладывать и перечитывать снова — стихи незнакомого поэта, который жил неизвестно где, были так близки нашим тогдашним настроениям, что они словно лились из наших сердец.
Был еще один поэт — Балис Сруога.[56]
Мы читали, хоть понимали и не все, его тоненькую книжицу — «Богиня озера». Потом нам попалась книга в желтой, странной обложке, отпечатанная крупными буквами, — «Солнце и пески». Здесь стихи были совершенно не похожи на те, что мы уже знали. Книга начиналась с торжественных, почти непонятных строф. Мы декламировали их громко, возвышенно, дивясь величественному звучанию:
И трепетная весть пришла по небу —
То Солнца голос.
Трепещут стяги, и доносит ветер
Пустыни голос…
На башне замка запылало пламя —
Сказал я слово…
Тропу во мрак, протоптанную нами,
Залило слово…
А дальше уж и не разберешь:
Иду, земным презреньем припорошен,
Помазан Солнцем…
Несу, как бога, вековую ношу — Корону Солнца.
Да, Балис Сруога — своеобразный поэт, совсем не похожий на тех, что мы уже знаем, — на Пранаса Вайчайтиса,[57]
Майрониса, да и на Путинаса, наконец! Моему другу Сруога нравится, и он говорит:
— Видишь ли, поэзия должна прокладывать новые пути! Надо писать так, как никто еще не писал…
Мы уже были друзьями, когда в Каунасе начал выходить литературный журнал «Чтения». Редактировал его писатель, которого мы просто почитали, — Винцас Креве-Мицкявичюс. О, как ждали мы каждую новую книжку журнала в мягкой зеленой или розовой обложке! Журнал хоть на несколько дней утолял наш читательский голод. Правда, далеко не все нам приходилось по вкусу. Попадались стихи и рассказы скучные, толкующие о непонятных и неинтересных материях. Но бывали там и замечательные. Мы впервые прочитали в журнале несколько новых рассказов В. Креве, повесть «Дяди и тети» Вайжгантаса, из него мы узнали о Рабиндранате Тагоре, о Ромене Роллане. Затаив дыхание, следили мы за литературными спорами. Особенно интересно было, когда критики говорили о уже известных нам книгах. Мы понимали не все, но все занимало и привлекало нас.
Мой друг читал «Тропы богов» Балиса Сруоги, напечатанные в этом журнале, и говорил:
— Умело, образно пишет! И звучит просто, как песня… Посмотри, тут про любовь. А вот — картина природы:
Луна внезапно
Лучами липу
Посеребрила.
Там запах мяты,
Укропа, тмина,
Рябины тяжесть.
Я как верба, что с рассвета
Солнца ждет, а солнца нету.
Кличу в поле — нет ответа…
И брожу в полях один,
Одинокий властелин.
Звезды падают вдали…
Примерно тогда нам в руки попала на редкость занимательная книга — поэтическая антология «Первые венки». В ней были поэты знакомые и такие, о которых мы почти и не слышали. Были и портреты всех этих поэтов. Прекрасно! Стихи, ясное дело, разные — одни запоминаются, другие тут же забываешь. Особенно нравились мне тогда, помню, Казис Бинкис и Юлюс Янонис.[58]
По правде говоря, книги обоих поэтов и раньше попадали к нам, но все равно и теперь я читал с радостной улыбкой «Шелковистые тучки», «Травы из сена». А стихотворения Юлюса Янониса потрясали трагизмом и сочувствием к беднякам. Мы перечитывали сурового и отважного «Кузнеца»:
Видишь сам, — я кую. Так ступай себе прочь!
Недосуг мне с тобой толковать.
Кошелек твой набит — можешь вдоволь зевать,
Ну, а я, — мне невмочь нищету перемочь,
Хоть кую — день и ночь, день и ночь!
………………………………………………………
Да, он рад! Хо-хо-хо! Будет рад он вдвойне,
Когда ярость охватит людей,
Когда вырвемся мы из когтей богачей…
С ним в тот день потолкуем о нынешнем дне!
Хо-хо-хо! Будет рад он вдвойне.[59]
Мой друг еще с Москвы знал подробности о жизни Юлюса Янониса и обстоятельства его трагической преждевременной кончины. Может быть, поэтому до слез трогало нас стихотворение, которое иногда пели на мариямпольском кладбище, на похоронах революционеров:
Не плачьте над прахом друзей боевых,
Героев, служивших народу.
Мы скажем сурово за нас и за них:
Мы счастливы пасть за свободу!
………………………………………………………
Мы живы борьбою — о гибели нам
Ни думать, ни петь не пристало.
Воздвигнем же памятник павшим борцам —
Свершение их идеала!
Да, это удивительный поэт, и он так отличается от других! Все поэты показывают в своих стихах мир красочным, ласковым, без горя и забот, мир, в котором нет борьбы, только любовь, песни, грезы. А Янонис пишет о нищете, горе, и просто удивительно, как все эти невзгоды жизни человеческой не надломят его — он верит в победу и заражает этой верой читателей.
Может быть, мы и не точно этими словами оценивали тогда поэтов, но они нам нравились. Мы то и дело повторяли полюбившиеся строфы — они выражали состояние нашей души, тоску по прекрасному, наше неуемное желание расти, мужать, бороться против несправедливости.
Каждую неделю мы с нетерпением ждали небольшое, в четыре листочка желтой бумаги, приложение к газете, хоть сама газета нас и не интересовала. Приложение называлось «День седьмой». В нем попадались короткие рассказы и фельетоны, критические статейки, переводы.
Но особенно привлекала нас диковинная поэма «Шапшарарап», печатавшаяся из номера в номер. Нас поражал не только заголовок, но, пожалуй, еще больше — содержание и форма этого сочинения. Возьмем хотя бы такую «Идиллию»:
В полночь
Клювобородый дармоед
Прибашмачился, ошапкился,
В сени выперся
И завопил:
— Кис-кис-кис-кис! —
Кошка пятки выхвостила,
Усы выпучила.
Мышку костеня,
Отрычала:
— Ням-ням-ням-ням…
………………………………………………………
Башмакошапкоклювый выязычил:
— Жри и мри,
Мышей я сам очертеню. —
Сто минут
Дармоед кискисил, кошка нямнямила.
Тишь звуками искрилась.
Нервы словами бухли.
Лишь когда петухи кукарекали,
А луна зенит меряла,
Дармоед и кошка —
Кто насловев,
Кто намышившись —
В соннолежбище вернулись.
Или, скажем, там был напечатан такой «Жирносум»:
Округлый жирносум
Отрубкил зубы,
Губами дым позигзагивает
И клювотростью
Ящерохвостой
Брильянтинит тротуар…
— Это — футуризм, — сказал мне мой друг. — Новые слова, новые образы… Это, скажу я тебе, братец, не Майронис…
Потом возник «Предвестник четырех ветров», а позднее появились и «Четыре ветра». Они призывали творить новое искусство, и многие произведения в этих изданиях своей вычурностью, диковинными словами и чудовищными образами сильно смахивали на «Шапшарарап». Нравилось ли нам это? И да, и нет. Нравилось потому, что было ни на что не похоже (а все, что внове, всегда нравится молодым людям). Не нравилось потому, что многого мы не понимали и — главное — не знали, в чем смысл всей этой затеи. Казалось, будто поэты и прозаики хотят просто поиздеваться над своими читателями.
Между тем мой друг сам давно уже писал стихи и прозу. Мне он показывал не все, но я знал, что он пишет и что его стихи напоминают Балиса Сруогу, а проза — «Предания Дайнавского края». И вот как-то, получив один из каунасских журналов, я открываю первую страницу, а на ней — стихотворение Казиса Боруты,[60]