С Нерис я встретился летом 1931 года, после того как ее стихи уже были напечатаны. Я помню солнечное воскресное утро, когда в мою комнатку по Прусской улице кто-то постучался. Я только что встал и даже не прибрал в комнате, и мне, помню, было неприятно, что я заставил свою гостью ждать на кухне, через которую можно было попасть в комнату. Наконец Нерис вошла и сказала, что она — «свободна», то есть ее заставили уйти из клерикальной гимназии в местечке Лаздияй.
Мне хотелось чем-нибудь угостить гостью, но дома ничего не оказалось, и лишь после долгих уговоров она согласилась выпить чаю. Мы снова долго сидели за одним столиком и попивали горячий чай, как тогда, несколько лет назад.
Но Нерис была совсем другой. Она по-прежнему была привлекательна, но в ее лице, фигуре появилась какая-то зрелость. До конца своих дней она сохранила нежность и хрупкость, но все ее слова показывали, что за те годы, пока мы не виделись, она росла, страдала, думала. Она не была разговорчивой (напротив, она была замкнутым, стеснительным человеком), но, видно, в ее душе накопилось множество вопросов, и она разговаривала со мной как со старшим, хотя я не смел себя сравнивать с ней.
— Ты видишь, что творится, Саломея, — сказал я. — Все собаки воют из-за твоего вступления в «Третий фронт». Ну как, страшно?
Она улыбнулась не то жалобной, не то смелой улыбкой.
— Мне пришлось нелегко, это правда. Я не могу понять, почему такое простое событие так на всех подействовало, почему они так взволновались.
— Ты помнишь, Саломея, я тебе писал, что твой новый путь будет не легким и не приятным, а ты меня не послушалась, — Шутливо напомнил я ей об одном из своих писем. — И теперь нам вместе придется выдержать поношения реакции.
— Я не боюсь этих поношений, — ответила Нерис. — Я глубоко верю, что правилен мой новый путь.
Мы покончили с чаем, но я заметил, что гостья не собирается уходить, что ей хочется поговорить со мной. И мы разговаривали еще несколько часов — о Советском Союзе, достижения которого в то время восхищали меня и ее, о поэзии, в основном, конечно, о Маяковском, о Бехере, Вайнерте и других революционных поэтах, которых Нерис, хорошо владевшая немецким языком, тогда читала. Я заметил новую черту в Саломее: она разговаривала со мной очень серьезно, словно то, о чем мы разговаривали, было для нее вопросом жизни и смерти. Я поблагодарил ее за книжку «Следы на песке», которую она мне недавно подарила, а она, покраснев, объясняла, что стихи в книге слабые, что уже сейчас, хотя книга и недавно вышла, она многих бы из них не напечатала. Она сказала, что ее стихи, помещенные в «Третьем фронте», тоже слабые, что ей трудно найти новую форму для новых тем.
Я смотрел на нежное, прекрасное лицо поэтессы, на ее задумчивые, печальные глаза и думал, хватит ли сил у этой чувствительной женщины, которая, без сомнения, много настрадалась от своих бывших друзей и единомышленников, — хватит ли у нее сил долго идти по новой дороге. Ведь на старом пути ее ждал постоянный успех, признание, слава и жизненные удобства. А новый путь — с «Третьим фронтом» — не сулил ничего, кроме неприятностей. И я откровенно говорил об этом поэтессе, но мои слова, кажется, начали оскорблять ее, и я уже жалел о своей резкости. Наверное, свой поворот влево она глубоко продумала и пережила и теперь не боялась клеветы и поношений, которые тогда падали на нее со всех сторон. На моем столе как раз лежала какая-то провинциальная газетенка, в которой некто, прикрывшийся псевдонимом, цинично поносил нашу дружбу в стишках.
Наряду с разнузданной клеветой, в стихотворении содержались явные политические намеки на то, что поэтессой должна заинтересоваться сметоновская охранка. Нерис прочитала грязные строчки, положила газету и сказала:
— Как хорошо я их знаю — этих людей! В этом вся их логика и — этика. Как все это низко и неинтересно!
Мы целый день провели с Нерис. Шимкус, который тогда, кажется, впервые встретился с Саломеей, и я наскребли последние деньги и решили повести свою гостью в приличный ресторан и угостить хорошим обедом. Мы обедали в «Версале», и Нерис, наверное, удивлялась, почему мы выбрали этот дорогой ресторан, который был нам явно не по карману. Но нам хотелось отметить нашу встречу как небольшой праздник.
Всех нас, сотрудников «Третьего фронта», радовал приход Нерис в наш журнал. Если первый ее сборник и не особенно нам нравился, то «Следы на песке» явно показывали рост поэтессы, и мы, хоть и поклонники другой поэзии, от души восхищались прекрасными стихами «Литва изгнанника», «Песня жизни», «Как вишни цветение», «Сирому брату». Мы считали, что последнее стихотворение книжки отражает поворот поэтессы к новому пути:
А я улыбаюсь и в счастье поверила,
И все потому, что былое сломила,
Как вишни отсохшую ветку.
Разрушила храм, где так долго кадила
Химерам любви и лазурным поверьям,
И мост за собою спалила.
Осенью 1931 года должен был выйти двойной — шестой-седьмой — номер «Третьего фронта». Насколько помню, во время обеда в «Версале» мы разговаривали о будущем номере, планировали его. Нерис чувствовала себя свободно и хорошо, мы старались оказывать ей внимание. Она была нашим другом, и мы гордились дружбой с ней.
Потом мы долго гуляли по зеленым улицам Каунаса и говорили, говорили без конца. Шимкус размахивал руками, доказывая, что «Третий фронт» откроет широкий путь для нашей новой литературы. Нерис, как обычно, мало говорила, а больше слушала, но было видно, что она интересуется рассуждениями своих новых друзей о литературе, что ей нравятся паши остроты в адрес литературных противников. В ее глазах иногда загорался интерес, губы раскрывались в улыбке, и она, подняв голову, с любопытством поглядывала на кого-нибудь из нас, а то и по-детски хохотала, и мы чувствовали, что наш новый товарищ, хоть и кажется сейчас задумчивым, может от души веселиться.
Наконец мы попрощались. Нерис собиралась еще зайти к каким-то своим знакомым. Она крепко пожала, даже потрясла наши руки.
— Будем друзьями, — серьезно сказала она.
Тогда мы еще не знали, что Нерис до самой своей кончины будет нашим близким другом. Мы стояли и долго провожали взглядом поэтессу. Она исчезла в толпе. И мы почувствовали, что в нашу жизнь вошло что-то новое, юное и прекрасное. Вокруг стало светлее.
Пятый номер «Третьего фронта» вызывал всеобщий интерес не только из-за Саломеи Нерис, хоть это, разумеется, было главной причиной. Всем своим содержанием журнал повернул в сторону социалистической литературы.
Через всю первую страницу шел рисунок советского художника Соколова-Скаля «Рабочий». Номер был украшен также гравюрами Кольвиц и Мазереля. По случаю годовщины смерти Маяковского мы поместили портрет поэта работы Давида Бурлюка и несколько стихотворений. Пятрас Цвирка дал острый рассказ «Жизнь так приятна». Наши новые позиции недвусмысленно выражали цикл моих стихов «О всяких вещах», статья Корсакаса, обобщавшая ответы на нашу анкету, статья Райлы «Рывок пролетарской литературы». В номере не было Казиса Боруты. Может быть, он просто не успел подготовить материал, а может быть, ему не все понравилось в четвертом номере, — теперь трудно судить об этом.
Так или иначе, но пятый номер «Третьего фронта» широко прозвучал не только как протест против мещанского убожества литовской жизни, но и как надежда на новый, другой мир. О каком мире шла речь в журнале, нетрудно было вычитать меж строк…
После выхода пятого номера раздались остервенелые крики. «Эхо Литвы» опубликовало «Письмо в редакцию» Гербачяускаса, в котором старый противник «Третьего фронта», потеряв равновесие, вопил: «Я не совсем понимаю политику, которую ведут наши правительственные органы по поддержанию внутреннего порядка и спокойствия… Неужто поклонники коммунистов пользуются в Литве привилегиями?.. Нашим писателям придется применить браунинг, чтобы защитить свою жизнь от агентов международного пролетариата».
Этот истеричный вопль мистика предупредил нас, что «Третий фронт» собираются закрыть. Газета «Утро» напечатала статью под заголовком «Варяги красного большевизма в Литве». Старик Адомас Якштас ни с того ни с сего поместил в своем сборнике стихов целый «гимн» нашему коллективу, понося нас совершенно нексендзовскими словами: