Разговор с адвокатом стал кинжалом, который рассек ее жизнь напополам, отделил прошлое от будущего, она знала это. Она чувствовала. И не ошиблась.
Потому что бабушка завещала ей куда больше, чем счет в банке или недвижимость, – она доверила ей свою жизнь: слова, написанные кириллицей на пожелтевших от времени страницах, годы, полные любви и борьбы. Саша поняла это сразу же, открыв дневник и увидев первые строки. Бабушка будто протянула к ней руку издалека, из темноты, заговорила со своей младшей внучкой строго и в то же время ласково.
«Иногда я думаю, почему все вообще случилось так, а не иначе? И что стало бы с нами, если бы… Если бы мы не оказались в Шанхае? – Вот что писала Тьян Ню. – Если бы не умер папа? Если бы у меня не было сестры? Если бы в России не случилось большевистского переворота? Что есть первопричина всему? И был ли вообще тот миг, когда колесо времени могло остановиться?»
Ее внучка тряхнула головой, снова положила руку на балетный станок и изо всех сил стиснула пальцами прохладный гладкий поручень. Себе она могла признаться в том, что боится – нет, не опасных откровений или запретных секретов, но самой судьбы. С суеверным ужасом девушка вдруг подумала: что, если вся жизнь ее была лишь подготовкой к этому дню? Сюжеты старинных преданий про переселение душ, предназначения, проклятия вдруг показались ей не такими уж сказочными и забавными.
И эта шкатулка, которая, словно русская игрушка матрешка, скрывала в себе куда больше, чем казалось с первого взгляда. Саша нахмурилась. Можно было бы, конечно, закрыть ларец, отложить потрепанную тетрадь в сторону, не читать, сбежать. Но…
Бабушка родилась в России, и все же никого, кроме нее, дорогой Alexandrine, в их семье не заставили учить певучий северный язык. У Сян Тьян Ню было много внуков – род их насчитывал почти полсотни человек – но только ей, младшей, она вдобавок к китайскому дала и русское имя, а потом и вовсе забрала «маленькую Alexandrine» к себе на воспитание. И традициям старая госпожа никогда не противилась… кроме того единственного случая, когда Саша не пожелала выходить замуж по отцовскому приказу. Тогда-то бабушка и показала свой характер, запретила неволить. Спасла.
Нет. Девушка не могла не прочитать дневника. Это было бы предательством, даже хуже – отречением. Если бабушка Татьяна хотела, чтобы она, ее внучка, знала, то так тому и быть.
Вздохнув, Александра Джи опустила голову и постояла так несколько секунд. Сейчас, когда решение было принято, на нее снизошло то самое успокоение, которого она так отчаянно искала в танце. «Проведи меня своей дорогой, бабушка, – мысленно попросила она, вспоминая властное морщинистое лицо, сдержанную улыбку, теплые руки. – Чтобы ни ждало меня на пути, я пойду до конца».
И, вскинув голову, девушка решительно пересекла комнату, открыла ларец и взяла в руки заветный дневник.
«Или же все, что происходит с людьми и государствами, предопределено заранее, а потому история и не знает никакого сослагательного наклонения? – словно наяву донесся до нее размеренный бабушкин голос, и Саша улыбнулась. – Скорее всего, верно последнее, и нет нужды терзаться этими вопросами, ибо человек всего лишь предполагает, а Господь всегда располагает.
Мы не властны над такими страшными вещами, как революция или война. Но мы властны над собственной волей и выбором. Поэтому я часто спрашиваю себя: могли ли мы быть другими – более осторожными, более прозорливыми? И сама себе отвечаю – нет и еще раз нет! Мы с Люсей были в отчаянии, и мы были отчаянными.
А как же иначе, если весь мир рушится прямо на твоих глазах, гибнет стремительно и неотвратимо, а главное – навсегда. Наш привычный мир разваливался, погибал в крови и страшных корчах, и тогда, в восемнадцатом, мне мнилось, что еще чуть-чуть – и стены домов начнут крошиться, а куски кирпича – отваливаться и улетать в пространство. Чудилось, что еще немного – и рассыплются в прах сфинксы на Университетской набережной, и расколется Александрийский столп, и высохнут невские воды, обнажив речное дно. А потом умер папа, и беспросветная тьма сомкнулась надо мной.
И тогда в мою жизнь явилась Люся. Она была еще более отчаянная, чем любой из всех, кого я в то время знала. До сих пор помню, как она молча сгребала в саквояж папины китайские находки, мешая в одну кучу древние артефакты и дешевые сувениры, распихивала по карманам пальто все, что имело хоть малейший шанс быть проданным, и как, чертыхаясь, зашвырнула в канал ключ от нашей петроградской квартиры.
Да, мы были отчаянными. И когда сошли на китайский берег в двадцать втором, мы уже ничего и никого не боялись. Мы так думали тогда. Мы же не знали, что Шанхай, как и Москва, не верит слезам, не слышит мольбы и не ценит клятвы. Именно оно, это страшное отчаяние, сделало нас такими, именно оно подтолкнуло нас рискнуть, как говорила Люся, в самый последний раз. И мы рискнули.
В тот вечер я ждала, когда вернется сестра, и в последний раз держала в ладонях терракотовых рыбок. Все, что осталось нам на память от папы. Они были теплые, такие приятные на ощупь, и с ними не хотелось расставаться. Даже за два билета в Сан-Франциско.
И тут на лестнице раздались торопливые шаги…»
Китайская республика, Шанхай, 1923 г.
Татьяна
На лестнице раздались торопливые шаги, потом дверь распахнулась, и… При виде сестры Татьяна ахнула, едва не уронив глиняных рыбок на пол.
– Боже мой! Что это на тебе?
Ответный взгляд Людмилы был более чем красноречив. Мол, а сама-то во что вырядилась? Что поделать, если перешить китайское ципао[1] на европейскую фигуру без примерки нет никакой возможности? Однако шелковое узкое платье всяко лучше Люсиного наряда, состоящего из одних только блесток, перьев, лоскутков шелка и песцовых хвостов. Даже уличная девка постыдилась бы такое на себя нацепить, ей-богу. Губная помада по щекам и подбородку размазалась, тушь растеклась, волосы дыбом стоят. Какой стыд!
– Ты в таком виде по улице шла?! – успела воскликнуть девушка, прежде чем сестра решительно закрыла ей рот ладонью.
– Тихо, – сказала она, угрожающе вытаращив глаза. – Только не ори, Христа ради. Паспорта, деньги бери – и ходу. Понимаешь?
Сестрица обладала силой недюжинной. Из ее захвата так просто не вырвешься.
– Танечка, миленькая, поверь, все очень плохо, – пояснила она, перейдя на свистящий шепот. – Нам ноги надо уносить.
– П-почему?
– Сейчас нас придут убивать.
И Татьяна сразу поверила. Люсе надо верить, Люся чувствует опасность, как зверь лесной чует, где скрытно тлеет торфяник. Уж сколько раз это звериное чутье сберегало им жизни. Бессчетно!
– Все из-за статуэток? – догадалась Таня, чувствуя, как дрожат и слабеют ноги в коленях.
– Угу, – деловито кивнула Людмила. – Поторопись, душенька. Умоляю!
Больше всего Тане сейчас хотелось заломить руки и по-старушечьи запричитать, проклиная тот день и час, когда она поддалась на уговоры и согласилась продать папино наследство. Не по-людски это было, видит бог.
Но ничего такого Татьяна Орловская делать не стала. Напротив, четко и без истерики, тем паче упреков, поступила так, как просила сестра, – достала из-под матраса нансеновские[2] паспорта и тощую пачку ассигнаций. Люся тоже не сидела без дела. Она наскоро увязывала в скатерть все самое необходимое – несколько платьев, нижнее белье, мыло, свечки. Как будто их это спасет.
На все про все ушло самое большее минут пять. Сестры знали толк в побегах, когда нельзя терять ни секунды на всякие там сожаления или раздумья. Жив остается лишь тот, кто бежит быстрее и не оглядывается назад.
– Одну рыбку тебе, другую – мне. – Люся, не дожидаясь ответа, поделила единственную их драгоценность поровну, сунув свою часть в лифчик, а потом схватила Таню за руку и поволокла за собой.