Литмир - Электронная Библиотека

— Вам было трудно там?

— Нет. Мне было хорошо.

Я вспомнил, что и мне тоже было хорошо той злосчастной вес­ной. От Софи исходила та безмятежность, которой не отнять до кон­ца у человека, познавшего счастье в его самых простых и самых на­дежных проявлениях. Нашла ли она такое счастье рядом с этим человеком, или ее спокойствие объяснялось близостью смерти и при­вычкой к опасности? Как бы то ни было, меня она тогда уже не люби­ла: ее больше не заботило, какое впечатление она на меня произведет.

— А теперь? — спросил я и показал ей на открытую коробку си­гарет, лежавшую на столе.

Софи жестом отказалась.

— Теперь? — переспросила она удивленно.

— У вас есть родные в Польше?

— А! — поняла она. — Так вы намерены отвезти меня в Польшу. Конрад тоже этого хочет?

— Конрад умер, — сказал я со всей простотой, на какую был спо­собен.

— Мне очень жаль, Эрик, — мягко промолвила она, как будто эта утрата касалась только меня.

— Вам непременно хочется умереть?

Честные ответы не бывают ни однозначными, ни скорыми. Она размышляла, хмуря брови, и я видел, какие морщины залягут у нее на лбу через двадцать лет. Передо мной колебались чаши незримых весов — так и Лазарь взвешивал все «за» и «против», но, наверное, слишком поздно, когда воскрешение уже свершилось, — и я знал, что на одной чаше лежит страх, на другой — усталость, на одной — отчаяние, на другой — мужество, на одной — сознание того, что уже сделано достаточно, на другой — желание еще сколько-то раз по­есть, сколько-то ночей поспать и видеть, проснувшись, как встает рассвет. Добавьте к этому две-три дюжины счастливых или горест­ных воспоминаний, которые, смотря по характеру, либо удержива­ют нас, либо толкают в небытие.

Наконец она заговорила, и ее ответ был, без сомнения, самым уместным из всех возможных:

— Что вы сделаете с остальными?

Я ничего не ответил, и этим все было сказано. Она поднялась с видом человека, который не закончил какое-то дело, но его лично это дело не затрагивает.

— Что касается вас, — сказал я и в свою очередь встал, — вы же знаете, что я сделаю невозможное. Больше ничего обещать не могу.

— Я не прошу у вас так много, — отозвалась она.

И, повернувшись ко мне в профиль, написала что-то пальцем на запотевшем стекле, но тут же стерла.

— Вы не хотите ничем быть обязанной мне?

— Дело даже не в этом, — проронила она, своим тоном давая по­нять, что разговор ей не интересен.

Я между тем на несколько шагов приблизился к ней; несмотря ни на что, меня влекла эта женщина, ставшая в моих глазах притя­гательной вдвойне: как смертница и как боец. Если бы я мог дать себе волю, я, наверное, лепетал бы бессвязные нежные слова, а она, уж конечно, не преминула бы потешиться, презрительно отмахнув­шись от них. Но где найти слова, которые не были бы давным-давно опошлены до такой степени, что язык не поворачивается их произ­нести? Впрочем, я готов признать, что в нас самих был какой-то глубинный изъян, — видно, наш горький опыт не позволял нам дове­рять словам, и не только словам. Истинная любовь еще могла бы спасти нас — ее от настоящего, а меня от будущего. Но истинная любовь встретилась Софи только в облике молодого русского крес­тьянина, которого сегодня прикончили в сарае.

Я неуклюже положил обе ладони ей на грудь, как будто хотел убедиться, что ее сердце еще бьется. Мне нечего было больше ска­зать, и я только повторил:

— Я сделаю все, что в моих силах.

— Не надо, Эрик, — сказала Софи и отстранилась, а я не понял, что она имеет в виду — этот жест любовника или мое обещание. — Вам это не идет.

Она подошла к столу и позвонила в колокольчик, забытый в ка­бинете начальника станции. Вошел солдат. Когда ее увели, я заме­тил, что она прихватила мои сигареты.

Вряд ли кто-нибудь спал в ту ночь, а уж Шопен и подавно. Нам на двоих полагался узкий и жесткий диван начальника станции; до утра сержант ходил взад и вперед по комнате, а по стене за ним металась тень тучного человека, придавленного несчастьем. Два-три раза он останавливался передо мной, трогал меня за рукав и качал голо­вой, потом снова принимался шагать тяжелой, обреченной посту­пью. Он, как и я, знал, что мы только дискредитировали бы себя, причем зря, если бы предложили нашим товарищам пощадить одну эту женщину, — тем более, ни для кого не было тайной, что женщи­на эта переметнулась к врагу. Шопен вздохнул. Я отвернулся к сте­не, чтобы его не видеть, иначе не сдержался бы и наорал на него, а между тем его мне было жаль больше всех. Что до Софи, при мысли о ней у меня к горлу тошнотой подкатывала такая ненависть, что я думал: ну и пусть себе погибнет, тем лучше. Наступала реакция, и я бился головой о неизбежность, как заключенный о стену своей ка­меры. Ужас был для меня не столько в том, что Софи умрет, сколько в том, с каким упорством она добивалась смерти. Я чувствовал, что другой человек, лучше меня, нашел бы достойный выход из положе­ния, но на свой счет я никогда не строил иллюзий: мне не хватало душевной широты. Когда сестры Конрада не станет, не станет и моей ушедшей юности; так, по крайней мере, все мосты между этой стра­ной и мною будут сожжены. Наконец, я вспоминал других людей, погибших на моих глазах, как будто эти смерти могли оправдать казнь Софи. А потом я думал, как дешево стоит жизнь человеческая, и говорил себе, что нечего поднимать столько шуму вокруг трупа женщины, над которым я едва ли уронил бы слезу, если бы нашел его уже остывшим в коридоре фабрики Варнера.

Наутро Шопен раньше меня явился на плац, расположенный между станцией и деревенской ригой. Пленных согнали на запас­ной путь; выглядели они еще более покойниками, чем вчера. Те из наших людей, которые, сменяясь, караулили их, так устали от этого дополнительного наряда, что казались почти такими же изнурен­ными. Это я предложил подождать до утра; я считал своим долгом хоть что-то сделать для спасения Софи, а в результате только заста­вил их всех провести еще одну ночь без сна. Софи сидела на полен­нице, задумчиво свесив руки между раздвинутыми коленками, каб­луками грубых башмаков машинально чертя на земле бороздки. Она беспрерывно курила, только это и выдавало ее волнение, а на щеках от свежего утреннего воздуха играл здоровый румянец. Глаза ее смот­рели рассеянно и, казалось, даже не заметили моего присутствия. В противном случае я бы, наверное, завопил. Она все-таки до того походила на брата, что у меня было ощущение, будто он во второй раз умрет на моих глазах.

Роль палача в подобных случаях всегда брал на себя Михаил и вел себя при этом так, словно это было продолжением работы мяс­ника, которую он выполнял для нас в Кратовице, когда изредка слу­чалось резать какую-нибудь скотину. Шопен приказал расстрелять Софи последней; я до сих пор не знаю, хотел ли он этим ужесточить наказание или все же дать одному из нас шанс защитить ее, Михаил начал с малоросса, которого я допрашивал накануне. Софи искоса метнула быстрый взгляд на то, что происходило слева, потом отвер­нулась с видом женщины, старающейся не видеть непристойности, которую кто-то совершил рядом с нею. Еще четыре или пять раз прозвучал хлопок выстрела, сопровождаемый хрустом разнесенно­го вдребезги черепа, и мне казалось, что я впервые осознаю весь ужас этого звука. Вдруг Софи незаметно, но властно поманила к себе Ми­хаила жестом хозяйки дома, дающей последние распоряжения при­слуге в присутствии гостей. Михаил подошел, ссутулившись, с той же оторопелой покорностью, с какой он готов был через минуту пристрелить се, и Софи тихо произнесла несколько слов, но я не смог их понять по движению ее губ.

— Хорошо, барышня.

Бывший садовник приблизился ко мне и, склонившись к моему уху, сказал угрюмо и с мольбой в голосе, тоном оробевшего старого слуги, который знает, что запросто лишится места, передав такое:

— Они приказали... Барышня просила... Она хочет, чтобы вы сами... Он протягивал мне револьвер; я взял свой, машинально сделал шаг. Преодолевая это расстояние, такое короткое, я успел десять раз повторить себе, что Софи, должно быть, хочет обратиться ко мне с последней просьбой и что приказ ее — лишь предлог, чтобы сделать это тихо. Но она не разжала губ; рассеянным движением стала расстегивать верхние пуговицы куртки, как будто я собирался приста­вить дуло револьвера прямо к ее сердцу. Должен сказать, что мои немногие мысли были об этом живом и теплом теле, которое в тесной близости нашей жизни бок о бок стало почти так же хорошо знакомо мне, как тело друга; и еще нелепая жалость мучила меня: я жалел о детях, которых эта женщина могла произвести на свет, они унаследовали бы ее мужество и ее глаза. Но не нам заселять гряду­щие годы, и грядущие окопы тоже. Еще шаг — и я оказался так близ­ко к Софи, что мог бы поцеловать ее в затылок или положить руку на плечо, которое чуть-чуть, почти неуловимо вздрагивало, но я уже видел не ее, а лишь неясные очертания исчезающего профиля, Она дышала чаще обычного, а я цеплялся за мысль, что ведь хотел же я прикончить Конрада и что это одно и то же. Я выстрелил, отвернув­шись, — так испуганный ребенок взрывает в новогоднюю ночь пе­тарду. Первая пуля снесла половину лица, и я никогда не узнаю, с каким выражением Софи могла встретить смерть. Я выстрелил вто­рой раз, и все было кончено. Я решил сначала, будто она, попросив меня сделать это, считала, что дает мне тем самым новое доказатель­ство любви, последнее и окончательное. Только потом я понял, что она хотела отомстить, оставив меня жить с угрызениями совести. Расчет оказался верен: иногда они дают о себе знать. Таковы жен­щины — с ними всегда попадаешь в западню.

18
{"b":"266475","o":1}