Своего первенца адмирал отдал в Морской корпус. В 1814 году Николай стал мичманом; плавал он на линейном корабле «Орел», на фрегате «Россия»; в 1816-м Сенявина-младшего определили в Гвардейский экипаж.
Один литератор говорил, что мысль о Гвардейском экипаже возникла на Немане, когда гребцами на шлюпке Наполеона были матросы-гвардейцы в синих куртках с красными шнурами. Так иль не так, но русские матросы-гвардейцы сражались с французами на суше и дошагали до Парижа. Много лет спустя около сотни из них (в составе всего Гвардейского экипажа) дошагали до Сенатской площади. Офицеры Гвардейского экипажа чуть не поголовно принадлежали к оппозиционному слою офицерства.
Николай Сенявин служил в Гвардейском экипаже до весны 1820-го. С ним вместе, стало быть, служили и будущие декабристы. Понятно, людей такого умонастроения тянуло к Дмитрию Николаевичу, и нет ничего удивительного в том, что Сенявин-младший познакомил товарищей-моряков со своим отцом.
Однако и тот из будущих декабристов, кто не знал Сенявина лично, о Сенявине слышал, о Сенявине читал. Его патриотизм неказенного цвета не мог не импонировать; его отношения как с подчиненными в прошлом, так и со «сферами» в настоящем не могли не вызывать симпатии, а его опала не могла не волновать и не возмущать. И отсюда с легкостью заключалось: Дмитрий Николаевич Сенявин враждебен режиму.
Как Мордвинова и Сперанского, так и Сенявина, не привлекая в тайное общество, прочили в состав будущего правительства будущей России. Об этом есть в следственных бумагах «о происшествии 14 декабря» показания Николая Бестужева, Пестеля, Сергея Муравьева-Апостола, Давыдова… Сколь ошибочным и наивным было мнение дворянских революционеров, мы еще увидим.
Но вот первенец адмирала окутывался тем дымом, что без огня не бывает. Об его участии в нелегальном обществе в годы экипажной службы, кажется, ничего не слыхать. Однако едва он меняет флотский мундир на лейб-гвардейский (причина перемены мне неясна), едва идет поручиком в Финляндский полк, едва поселяется в казарме на 19-й линии Васильевского острова, как тотчас оказывается в кружке, где «занимаются конституцией». И весьма скоро попадает впросак. Лейб-гвардейца тянут в канцелярию петербургского генерал-губернатора. К счастью, Милорадович, не лишенный прекраснодушия и лишенный полицейского нюха, поверил — или сделал вид, что поверил, — в непричастность к крамоле Сенявина-младшего.
Примерно в то же время (ноябрь 1820 года) Сенявин-старший явился на Литейный, 109 и велел дежурному чиновнику доложить о себе графу Виктору Павловичу.
Управляющий министерством внутренних дел граф Кочубей был некогда в «Негласном комитете» молодых друзей молодого императора; об этой компании нам уж случалось упоминать в связи с Чарторижским. За годы, протекшие после тихой кончины «Комитета», Виктор Павлович не утратил прекрасных манер и по-прежнему выглядел «европейцем». Не утратил он и ту жажду, которую его знакомый определял как «жажду назначений, отличий и в особенности богатства». Тот же мемуарист говорит, что на заре Александрова царствования Виктор Павлович хоть и «высказывал либеральные взгляды, но всегда с какой-то недомолвкой, так как эти взгляды не могли совпадать с его собственными убеждениями». Эти убеждения он тоже сохранил, а либеральные взгляды утратил вчистую…
Дежурный чиновник вернулся в приемную и пригласил его превосходительство к его сиятельству. Их диалог восстановим: весьма подробная запись сохранилась в бумагах одного советника, а эту запись опубликовал в 1875 году московский журнал «Русский архив».
Сенявин: Я долгом своим счел тотчас обратиться к вам, как к министру полиции, а потом и к здешнему военному генерал-губернатору, по одному обстоятельству, о котором вчера уведомился и которое поразило меня самым чувствительным образом. Мне сказано было, будто существует здесь какое-то тайное общество, имеющее вредные замыслы против правительства, и что меня почитают начальником или головою этого общества. Всякому легко понять, сколько подобное заключение должно быть оскорбительно. Служив всегда с честию, приобрев и чины и почести, имея большое семейство и от роду 60 лет, я с прискорбием вижу себя подобным образом очерненным, тогда как, вышел в отставку, живу почти в уединении и мало куда езжу.
Кочубей: Я должен прежде всего объяснить вам заблуждение ваше, что я есть министр полиции. Министерство это его величеством уничтожено: с минованием трудных военных обстоятельств государь император не признал существование его нужным в спокойное время… Я тем не менее не скрою, что слышал о существовании какого-то тайного общества, но не слышал, чтобы вы были главным оружием общества. Не имея чести вас знать и имея честь в первый раз видеть вас у себя, никак бы этому не поверил: всегда слышал о вас как о человеке благородном и благомыслящем… Но вы, ваше превосходительство, конечно, об обществах вредных слышали так же, как и я?
Сенявин: Никогда. Вчера только в первый раз об этом услышал, когда было сказано мне, что я принадлежу к какому-то обществу и есть оного начальник.
Кочубей: Кто вашему превосходительству это сказал?
Сенявин: Позвольте, ваше сиятельство, чтобы я этого, по крайней мере до времени, не открывал. Честь моя требует не компрометировать приятеля, который со слезами открыл это гнусное обвинение. Об обществе, я повторяю вашему сиятельству, мне ничего не известно; я никуда почти не езжу… Но чтобы мне войти в какие заговоры! Как можно было выдумать подобную гнусную клевету! Я уверен в доброте государя, и самодержавное правление есть для нас самое лучшее… Я теперь же обращусь к военному генерал-губернатору. Мне сказывали, он уже будто бы доносил государю о заговоре, в коем я должен быть начальником. Объяснясь с графом Милорадовичем, я намерен писать его величеству и, представя оправдание свое, просить об исследовании и удовлетворении по обстоятельству, оскорбляющему мою честь.
Кочубей: От вас зависит объясниться с генерал-губернатором. А намерение ваше оправдаться перед государем не может не быть одобрено. И это, конечно, соответствовать будет и имени вашему, и степени, до которой вы в службе достигнули…
В диалоге адмирала и министра мною опущены подробности частной жизни Дмитрия Николаевича. А он этих подробностей насказал много: когда и кого навещает (названы, между прочим, адмирал Мордвинов и Василий Степанович Попов, бывший некогда правой рукою Потемкина, а теперь слепой старец); когда и каких дам навещает супруга Тереза Ивановна; упомянуты «очень хорошие молодые люди», музицирующие с его дочерьми; сообщены даже размеры ставок в карточной игре.
Человеку, убежденному в своей чистоте пред властями, следовало ограничиться «благородным негодованием». Но Сенявин, видать, не был убежден в подобной убежденности самих властей. У властей могла быть та же логика, что и у недругов властей: опальный, оскорбленный адмирал — естественный противник если не монархии, то царствующего монарха. А власти, известно, ревностнее защищают носителей принципа, нежели сам принцип.
Да, Сенявин опасался подозрений правительства. В кабинете министра, не отвлекаясь и не сбиваясь, он развивает две темы. Во-первых, выпячивает личную аполитичность: смотрите, мол, весь как на ладони, «мало куда езжу». Во-вторых, высказывает личные политические взгляды, хотя об этом его не спрашивают.
Дмитрий Николаевич старательно подчеркивает свою «необиженность» («приобрев чины и почести»), свою признательность Александру Павловичу («доброта государя»). Тут он кривит душою. Какие, к черту, достались «почести»? И какая «доброта» государя, ежели годами не платил по законным счетам и годами держал в пыльном забвении? Но вот когда Сенявин говорит Кочубею о своем отношении к революции как к резне, когда говорит о самодержавии как наилучшем правлении «для нас», вот тогда он душой не кривит.
В сенявинском посещении министра слышится не только «благородное негодование», но и весьма неблагородный страх, свойственный российскому обывателю, в каких бы чинах ни был. Даже если он храбрец на поле брани. Одно дело не страшиться ядер, а совсем иное — «всевидящих очей».