Сенявин в точности исполнил свое обещание. «Мы ценим твое снисхождение, — заверили адмирала признательные турки, — и постараемся доказать нашу благодарность».
Солдаты и матросы расположились на Тенедосе по-домашнему. С кораблей свезли скот и живность. Быстренько устроилось то, что теперь называют подсобным хозяйством, и служивые принялись хозяйничать, вспоминая с тайной грустью свое давнее деревенское житье.
На тихом, каменистом острове вздымалась гора. С горы виднелся малоазийский берег, холмы Трои. С горы открывался и Дарданелльский пролив — череда волн, теснимых встречным течением… Троя была памятником гомеровских героев, отшумевших древних войн. Эгейские волны блистали под солнцем, как поле будущих, уже совсем близких боев.
Обладая хоть и не вполне надежной опорой на Тенедосе и вызвав из Корфу еще два линейных корабля, Сенявин блокировал Дарданеллы. В сущности, Дмитрий Николаевич повторял свои действия в адриатических широтах: он пресекал вражеские пути сообщения.
Однако в Адриатике Сенявина не ожидало столкновение с крупными морскими силами — у французов их не было. А здесь, в Эгейском море, Дмитрий Николаевич мог встретить мощный отпор. И вот что главное: он желал сразиться на море.
Если дарданелльские батареи не позволяли ему, лишенному союзников, войти в проливы, то он хотел, чтобы противник вышел из проливов. Сенявин не только ждал морского сражения — он его добивался. Выманивая турецкий флот под огонь своих пушек, вице-адмирал в марте и апреле произвел демонстрации у Салоник, у Смирны, в заливе Сарае.
А турки не показывались.
Почему? Ведь столица, несомненно, испытывала серьезные продовольственные трудности — подвоз-то почти прекратился… А Селим ведь обладал флотом куда лучше того, с которым имели дело Войнович, Ушаков, да и он, Сенявин, в минувшем веке…
Турки не покидали Дарданелл.
Сенявин смотрел в подзорную трубу. Там, за трепетным чистым горизонтом, крылся Константинополь.
Когда-то, молодым офицером, командиром пакетбота «Карабут», а потом, при Ушакове, командиром «Св. Петра», Дмитрий Николаевич не раз бывал в Константинополе.
7
На подходах к Золотому Рогу всегда возникало ощущение театральной декорации: купола мечетей, стремительные иглы минаретов и кипарисы, кипарисы. Взять хотя бы итальянские города: все в открытую, все нараспашку. Не то Константинополь: будто б тайна, притягательная и манящая, что-то шепчущая, как плеск фонтанов.
А потом перемена — ничего театрального, ничего загадочного: пестро и шумно, жарко и пыльно, грязно и бедно. Толпа, разноплеменная и разноязыкая, спешит куда-то, горланит что-то, платья, то длинные, то короткие; шапки и шляпы, фески и какие-то колпаки. Ей-ей, вавилонское столпотворение, странный мир, будто брошенный как попало.
Ровно в полдень в галереях бессчетных минаретов появляются муэдзины: сзывать правоверных на молитву. Подойдешь к одному, услышишь голос мрачно-торжественный; подойдешь к другому — пронзительный и дрожащий; а третий льется, приятный и свободный, и все эти голоса создают как бы хор, плывущий в поднебесье. И право, есть в этом хоре величие и торжественность. «На молитву, на молитву! Замените земные помыслы воззваниями к богу… Нет бога, кроме бога, и Магомет пророк его… На молитву, на молитву…»
А после молитв — земные помыслы. Куда от них денешься? Земные помыслы в дощатых домах, размалеванных разными красками, с тростниковыми решетками на оконцах. И в трактирах Галаты, о которых дураки говорят, что они «опозорены развратом». И на базарах, чем-то напоминающих московские, в лавочках, где, честно сказать, маловато пресловутой азиатской роскоши. И на лицах каких-нибудь дельцов, когда, встретившись в улочке, складывают они свои зонтики — знак почтения, как у европейцев снимание шляп. И у офицеров в их белых и алых нарядах, и у седых пашей с одним или несколькими бунчуками, и у юных пажей в зеленых платьях.
Земные помыслы не только на земле. Они владеют и людьми морей. Поглядели б вы на купеческие суда у галатской набережной! Рядами, рядами, любой флаг увидишь. Изо всех судов тотчас отличишь средиземноморские. Отчего? Да оттого, что и турки, и греки, и алжирцы, и далматинцы, будь то на ходу, будь то на якоре, работая корабельные работы, пособляют себе всякого рода припевками. А «певчие-то» не кастраты — голосины как дубины. А в регентах у них не старичок-дьячок, нет, бури, ветры, штормы. Двадцать — тридцать работников-«певчих» та-ак голосят, что и труба иерихонская прозвучала б свирелью.
А стамбульские лодочники? О, это племя достойно пристального внимания. Особенно ежели ты моряк, ценящий лихость, стать, сноровку. Да-а, доложу вам, стамбульские лодочники… Вот ты идешь к пристани. Там поджидают каики. Почтенный староста пристани, оставив дымящуюся трубку, встречает тебя… Но постойте. Что ж такое каики?
Вообразите эдакие рыбищи от тридцати до шестидесяти футов длины. Не вовсе плоскодонные, они сидят неглубоко, вздымая черные борта. Ты умащиваешься в каике (осторожно, осторожно — каик опрокидывается, как душегубка!), и ты служишь вроде бы балластом. Седоки помещаются в центре, а гребцы на банках. Треть каика — его носовая часть; узкая и длинная, она заканчивается словно бы копьем. В сущности, носовая часть каика подобна балансиру лодок Южного океана — она тоже для остойчивости.
Делают каики из кленового или орехового дерева. В нем, то есть в этом дереве, не только легкость и прочность, но, так сказать, и природное изящество. Под резцом стамбульских ремесленников это изящество как бы выходит наружу в виде арабесок, тщательно и чисто выделанных.
Вообще-то, каики черны, как фигуры арапок на бушпритах кораблей Средиземного моря. Но вельможи разъезжают на белых, а то и вызолоченных. По числу гребцов, как по числу бунчуков у пашей, нетрудно определить, кто едет. Тремя гребцами располагают лишь очень богатые персоны или те, кто пользуется особенным благоволением дивана. А повелителя правоверных возят по Босфору двадцать шесть гребцов… Да, забыл сказать: есть еще и базар-каики. Это вроде бы дилижансов; они доставляют пассажиров из предместий…
Итак, староста указывает твой каик. Подходят гребцы; по-тамошнему зовут их — каикчи. Черт подери, что за ребята! Залюбуешься, да и только! Их движения выдают силу, сопряженную с грацией. У них на темени маленькие красные фесочки с синими кисточками; шелковая рубаха распахнута до пупа; белые шаровары засучены до колен. Вот и весь наряд. А что ж еще надо?
Работают они так, как ни на одном флоте гребцы не работают. Весла у них короткие, с широкими лопастями; вода сразу вскипает как бешеная. Любо-дорого глядеть на каикчи: возьмут шибкий ритм и бьют, бьют, мерно бьют, точно машина какая, и будто не чувствуя напряжения. Только жилы, вздуваясь, оплетают их руки, грудь волосатая блестит от пота, щеки едва не лопаются от этого «уф», «уф». До тридцати с лишним ударов в минуту дают каикчи. Ну и каик — стрелою, молнией! Против течения, против ветра идучи, гонят, стервецы, по семь-восемь миль. И так, представьте, не один часик, нет — два, три, четыре кряду.
А вокруг такая синь, такой блеск! Летишь, ничего не чувствуешь, кроме скорости. И она, скорость-то, чудится синей и блещущей, как сам этот Босфор. Летишь мимо других таких же гонцов, мимо отмелей, обозначенных красными вехами, на которых белые чайки. Хорошо! Да, а на чаек там строгий запрет — не смей стрелять чаек. И на дельфинов запрет. Правильный запрет, ибо дельфины — наилучшая прелесть морей.
А утро на Босфоре? Чудо, когда легонький туманец и небо в нежной пестроте. Вечером другое. Вечером, катаясь на каике, видишь тысячи рыбарей. Удят они с той флегмой, с тем терпением, какие, сдается, присущи одним туркам. А в кофейнях сумерничают, слушая сказочников. Сказочники сказывают любовные истории, и непременно волшебники… Вечером тихо в Константинополе: огни, табаком пахнет. И луна. Верно говорят, что тамошняя луна ярче лондонского солнца и, уж конечно, намного теплее: она греет воображение…