– Спасибо…
– Не будете вы осторожны, не будете! Знаю я вас! – вздыхает папа.
– А вот и ошиблись: буду!
При моем приходе разговор обрывается.
Папа просит, чтобы урок происходил у него в комнате, так как ему скучно лежать.
– Вот мы вас сейчас повеселим! – обещает Павел Григорьевич.
Ох и веселим же мы папу этим уроком! Вернее, я одна веселю его, потому что Павел Григорьевич только смотрит на меня в сильнейшем удивлении, словно видит меня первый раз в жизни!
Начинаем мы, как обычно, с арифметики. С этой наукой у меня и всегда-то не слишком дружественные отношения, но сегодня… На вопросы я отвечаю или неверно, или невпопад. Я не могу решить ни одной самой пустой задачки, и все ответы на примеры у меня ошибочны. Павел Григорьевич наконец не выдерживает:
– Да что с ней сегодня? Какая муха ее укусила?
И тут, словно и вправду меня укусила какая-нибудь из тех противных мух, блестящих, зеленоватых или цвета мыльных пузырей, какие летают летом, я говорю Павлу Григорьевичу – и папе! – что мне совершенно ни к чему заниматься арифметикой, мне не нужна эта арифметика, я прекрасно проживу без всякой арифметики. То, что я собираюсь делать в жизни, не имеет никакого отношения к арифметике, со встречными поездами, с бассейнами и трубами, с купцами, которые купили семьдесят аршин сукна или восемь ящиков мыла…
– А можно у тебя спросить, – очень серьезно говорит папа, – что же это такое ты собираешься делать в жизни? Это не секрет?
– От мамы пока секрет: она взволнуется, заплачет. Ну, понимаешь, женщина… Но от тебя не секрет. И от Павла Григорьевича тоже не секрет. Я бы вам раньше сказала, да тут с утра были твои доктора.
– Так что же ты собираешься делать?
Я не смотрю ни на папу, ни на Павла Григорьевича. Я смотрю мимо них, в пустой угол комнаты, где нечего видеть. Перед моими глазами сверкает золотой султан и переливающееся блестками платье – среди львов и тигров.
– Я хочу, – и, пожалуйста, не отговаривайте меня, это не поможет! – я хочу быть укротительницей диких зверей… – Это я выпаливаю очень твердо.
Папа и Павел Григорьевич не переглядываются, не смеются.
Папа тихонько барабанит пальцами по одеялу.
– Так… А почему, собственно, тебе это хочется?
– Потому что укротительница смелая. Она – герой!
– Смелая? Да, конечно. Даже очень смелая, это я признаю. И восхищаюсь ее смелостью. И всякий признает и восхищается. Но герой? Нет, она не герой.
Я смотрю на папу пораженная – я не понимаю: что он, шутит?
– Укротительница зверей – не герой?
– Нет. Не герой.
– Ой, папа, что ты говоришь! Ты вошел бы в клетку со львами и тиграми?
– Нет. Не вошел бы.
Я торжествую:
– Вот видишь! А говоришь: она не герой! А сам не вошел бы! Значит, боишься?
– Конечно, боюсь. Разве я тебе сказал, что я такой же смелый человек, как эта укротительница? Я этого не говорил. Таких бесстрашных людей, может быть, только одного на тысячи и найдешь. Но ведь кому нужна эта смелость? Зачем укротительница три раза в день входит в клетку с хищниками? Если бы она, рискуя жизнью, спасла этим кого-нибудь – безоружного человека, ребенка, ну, хоть корову, что ли, – это было бы геройство! А так – бросать свое мужество на ветер, на потеху ротозеев… Ну подумай сама: в чем тут геройство?
Павел Григорьевич молчит, но я чувствую, что он тоже согласен с папой.
– Знаете что, друзья мои? – вдруг начинает папа. – Если уж зашел у нас этот разговор, то давайте поговорим о геройстве. Об этом нужно поговорить, нужно… Павел Григорьевич, бог с ней, с арифметикой! Она от нас не уйдет… Вы разрешаете занять урок под этот разговор?
Павел Григорьевич молча кивает.
– Так вот, пусть каждый из нас расскажет о каком-нибудь герое, которого он сам знал. Кто первый? Ты, Леночка?
В пылу разговора я и не заметила, как в комнату вошла мама и слушала все, что мы говорили. Она берет со своего столика небольшую фотографию в рамочке и подает ее мне. Я не понимаю, зачем мама мне это показывает: я отлично знаю эту фотографию и изображенного на ней военного, его грустные глаза и грудь, увешанную орденами и медалями. Под стеклом рамки фотография обклеена бледными, выцветшими засушенными фиалками.
– Знаешь, кто это? – спрашивает мама.
– Конечно! Это мой покойный дедушка…
– Да. И мой отец… – Мама любовно протирает стекло и рамочку. – Видишь, у него на груди четыре Георгия – «за храбрость»…
– Ты мне никогда не говорила…
– Думала: подрастешь – скажу.
– А за что дедушке дали это?
– Он был военный врач. Наградили его в турецкую кампанию – с турками мы тогда воевали… И в приказе военного командования было сказано: «Наградить штабс-лекаря (врачей тогда лекарями звали) Семена Михайловича Яблонкина за самоотверженную подачу помощи раненым под сильным огнем неприятеля». И так четыре раза – после четырех сражений – награждали моего папу, твоего дедушку!
– «Под сильным огнем неприятеля»? – переспрашиваю я. – Это что значит?
– А то, – поясняет папа, – неприятель палил из пушек, раненые падали, а дедушка твой не сидел поодаль в безопасности, не ждал, пока их принесут к нему. Он был хирург и знал, что важно оказать раненому помощь как можно скорее. Он лез в самый огонь, выносил раненых из боя, перевязывал их тут же, на месте… Смелый был человек дедушка твой Семен Михайлович и герой: сотни жизней спас! Не о себе думал – о людях…
Проходит несколько секунд молчания. Потом я говорю, ни к кому не обращаясь:
– Я вчера руку растопленным сахаром прижгла… Я хотела Рите и Зое свою дружбу доказать… Это глупо, да?
– Очень, – подтверждает папа. – Павел Григорьевич, дорогой, поглядите, что у этой дурынды на руке.
Пока Павел Григорьевич снимает Юзефин бинт, очищает ранку и присыпает ее ксероформом (очень вонючее сухое лекарство!), я вспоминаю:
– Папа, а ты когда-нибудь видел героя?
– А как же! Вот недалеко вспоминать – три дня тому назад к нам в госпиталь обожженного человека привезли. Пожарного, топорника. Трех человек из горящего дома вынес. И тогда вдруг оказалось, что в запертой квартире осталось двое ребят. Дом уже весь пламенем охватило, вот-вот рухнет… Пожарный снова полез в дом, нашел детей – они почти уже задохлись. Выбраться с ними было трудно – внутренняя лестница уже обвалилась, – пожарный выбросил детей из окна, а внизу люди их на тюфяк подхватили. А вслед за детьми и пожарный выбросился. Очень тяжелые ожоги у него, не знаю, выживет ли… Вы к нему сегодня в госпитале заходили, Павел Григорьевич?
– Заходил, конечно. Немного получше ему, но положение очень тяжелое…
– Что ж? – обращается папа ко мне. – Вот тебе герой, которого я видел три дня тому назад. Не герой, нет?
– Герой… – соглашаюсь я тихонько. – Герой, да… А вы, Павел Григорьевич, вы когда-нибудь видели? Сами, своими глазами живого героя, да?
Павел Григорьевич отвечает не сразу. Он словно и не слыхал моего вопроса. Глаза его смотрят поверх наших голов, лицо задумчиво и строго.
– Ты спрашиваешь (он уже давно не говорит мне «вы»), видел ли я героев? Ох, и как много! Я расскажу тебе только о троих. Они погибли на моих глазах. И любил я их больше, чем всех других, и помню их всегда…
С чего же бы это мне начать? Давай с самого простого. Ночью, часа этак в три, в квартире раздается звонок. Когда ночью звонят к вам, никто не беспокоится: ясно, пришли звать Якова Ефимовича к больному, так? Но когда в Петербурге звонят ночью в квартиру, где хозяйка сдает комнату студенту (а студент этот – я), это тревожно! Хозяйка квартиры спрашивает через запертую дверь: «Кто там?» – и чей-то голос отвечает: «Телеграмма»… А это уже совсем плохо! Это значит: пришли с обыском.
Хозяйка отпирает, и ко мне вваливаются околоточный, городовые, дворники. Топот в комнате, как на свадьбе! Нижние жильцы сердито стучат ко мне в пол: «Спать не даете!»
А свадьба в моей комнате пышная, жаль, плясать некому! Правда, не «с генералом» свадьба, а только с жандармским офицером, но все-таки веселье – пыль столбом! По всему полу раскиданы мои вещи и книги, постель перерыта, тюфяк вспорот, обои со стен содраны, приподняты половицы… Старались, не гуляли!