Рита могла только слушать, сказать же, объяснить что-то старику ничего не могла: ни своего удивления — старик этот знал о смерти Онежки и угадал, что Рита убегает от своей вины; ни благодарности — он не упрекал ее; ни своей признательности за его доброту не могла высказать — он верил, будто она и сейчас еще снова может вернуться в лагерь…
«Ночью девке дорога куда? Нет дороги».
А она глядела в старческие черты, и все сильнее и сильнее охватывало ее чувство, будто где-то ей уже приходилось видеть этого старика, слышать его…. Давно-давно. Так давно, что не вспомнишь, когда это было.
Могла вспомнить только: всякий раз, когда люди говорили что-то необходимое для нее, появлялось это же ощущение — словно они напоминали ей о чем-то известном, но забытом.
Вот как все повторяется: ведь было же, что Рита шла по лесу с Андреем, страшно боялась его и только тогда поборола свой страх, когда вспомнила о Левушке — какой он хороший, какой милый.
У такого же костра вспоминала о нем, и ветви тогда над головой такие же были — черные, мохнатые…
Сломала о колено сухую ветку и обе половинки бросила в огонь. Из темноты к ней приблизились невидимые прежде деревья. Тогда они тоже к ней приближались…
Всего девять дней прошло с тех пор. Только девять. Она еще раз сосчитала и повторила: «Девять, девять». И обрадовалась: значит, не так уж давно? Значит, не так трудно к недавнему вернуться?!
Зато далеким прошлым показалось все, что в действительности было гораздо ближе, всего лишь несколько дней назад: все, что случилось с Онежкой; все, что случилось в избушке пасечника; все, чем смутил ее Андрей и чем она его смутила. Ничего этого будто и не было: Рита как сидела у костра, думала о Левушке, называла его милым, так и сидит с тех пор, только вот старик еще появился рядом с нею, да еще она поняла снова, что Левушка не только милый, но и милостивый. Рита повторила несколько раз: «Милостивый… Милый, милостивый Левушка…» Она вся была объята ощущением трогательной Левушкиной милости.
К милому и милостивому она вернется такая, какая есть, и заплачет у него на руках. Она это сделает. Пусть Левушка помирит ее со всеми, попросит за нее прощения у всех, объяснит ее всем-всем людям — она же всегда, всю жизнь будет чувствовать его сильнее, чем себя, будет такой, какая ему нужна, всегда будет не своим, а его счастьем!
Вернуться ко всем или вернуться к одному Левушке — это показалось ей теперь чем-то неразличимым, совершенно одним и тем же.
На поляне едва заметно вспыхивали и гасли клубочки неяркого света — луна отражалась в травах словно на поверхности воды.
Лунными бликами громко похрустывала на зубах лошадь, пофыркивала, а иногда затихала, словно изумившись чему-то, куда-то вглядываясь. Наступала вдруг тишина, и Рита тоже прислушивалась тогда к робким лесным шорохам.
Закралось сомнение: а вдруг Левушка ее не спасет? Но это только на какой-то миг, а потом она стала думать, как вернется в лагерь, и первый, кого она там увидит, обязательно будет он — милый, милостивый Левушка. Милый, милостивый.
Тихонько приподнялась.
Старик как будто врос в огромный пень. Под этим пнем за долгие годы многие путники разжигали костер, огонь выжег дупло, и старик весь умещался в нем, положив руки на колени, а голову, склоненную к правому плечу, на руки.
По лицу тихо блуждали отблески угасающего костра, и первый, едва заметный свет утра Рита тоже увидела на нем — на щеках, в неглубоких глазницах. Эти отблески казались отражением чего-то, вдруг вошедшего в ночь, в темное, еще звездное небо, в крепко спящий лес.
— До свидания, старик!
Нарисовала на золе стрелку: старик проснется и сразу поймет, что Рита вернулась в лагерь…
Торопясь и задыхаясь, спускалась вниз по тропе; камни уже посветлели, иногда они даже казались ей прозрачными.
Думала о Левушке.
Как-то она расскажет ему о встрече со стариком, как-то он поймет, почувствует и ее, и этого старика?
Нынешним утром обязательно должно было последовать какое-то продолжение встречи со стариком, продолжение чего-то настоящего, чего-то спасительного!
Левушка тоже знал, что оно придет — это спасение, знал и ждал его. Потому все время в эти дни ои так смотрел на нее умными, красивыми глазами. Скорее, скорее к Левушке!
Милый, милостивый Левушка!
И действительно, так было: Реутский то и дело погружался теперь в нелегкие размышления о Рите и о себе.
События, которые произошли в лагере за последние дни, казалось ему, открыли в Рите все, он всю ее теперь видел.
Какие у нее глаза стали вдруг: испуганные, неуверенные, даже мольбу он видел в них! Никогда прежде Реутский не подозревал, что она так может на кого-то смотреть, так взывать! Так волновать… Даже больше, чем в тот час, когда по пустынным улицам они вдвоем возвращались с бала во Дворце культуры.
«Раз-два, раз-два…»
Нет, это воспоминание не вызывало в нем больше ни обиды, ни горечи. Это было, это прошло, а судьба снова привела к нему Риту, теперь уже с мольбой во взгляде, смятенную и покорную.
И вот его дело — дело его одного решить: нужна ли ему Рита такой, какая она стала? Решить сейчас же!
Пройдет время, и Рита справится с нахлынувшим на нее раскаянием, с растерянностью, а тогда уже ни за что не простит ему того, что он не простил ее в трудные, полные отчаяния дни. Пройдет время, и, как бы она ни была перед ним виновата, виноватым окажется он. Она не простит ему нынешней своей готовности покориться, никогда уже не отзовется на его ласку и внимание.
Сейчас, сию минуту или никогда!
Если бы только у него было время — месяц, два месяца, полгода — для того, чтобы привыкнуть к новой Рите! К такой Рите, которой она стала после маршрута с Андреем, к такой Рите, о которой ему говорила пасечница в зеленой кофте!
Если бы он мог отложить свое решение до конца экспедиции, когда не будет свидетелей его унижения! Не будет рядом Лопарева и Вершинина-старшего, которым он сам сказал — кто для него Рита, как она изменила ему; главное же — не будет лопоухой, невозмутимо нахальной физиономии младшего Вершинина, при виде которого Реутского бросало и в жар и в озноб, в горле что-то пересыхало и появлялось такое ощущение, как будто он заболевает жуткой ангиной, даже какая-то злокачественная опухоль, казалось, не позволяла ему свободно дышать.
Стоило ему увидеть Андрея, только услышать его, и воображение рисовало подробности всего того, что происходило между Андреем и Ритой в лесу и в избушке пасечника.
Сейчас или никогда!
А между тем нужен был срок, нужно было время, чтобы остаться с Ритой наедине, чтобы задавать ей вопросы — один, другой, третий, множество вопросов, чтобы, выслушав ее, предаться обидам и горечи, и только после этого Риту понять, простить и, наконец, полюбить еще раз обновленной его и ее страданиями любовью.
Но такой это был человек, Рита, такая это была женщина, что даже в раскаянии она оставалась жестокой: сейчас или никогда! — требовала она от него.
Ее можно было раз и навсегда отвергнуть или тоже раз и навсегда покориться ей, но не дай бог, при этом улыбнуться снисходительно, хоть словом, хоть взглядом показать, что не она тебя, а ты ее прощаешь!
И никогда ты не будешь иметь права напомнить ей о своем великодушии, о ее падении. Никогда!
Сама она об этом, должно быть, тоже не забудет, станет помнить, станет с тобою ласковее и нежнее, доступнее и покорнее, но не дай бог, когда-нибудь в минуту раздражения упрекнуть ее!
А возможно ли это — промолчать всю жизнь?!
Ах, жизнь, жизнь!
Если бы ты был уверен, что время — месяц, два месяца, полгода позволят заглянуть в отдаленное будущее и увидеть, что же с тобой будет, что ты Сможешь через много лет и чего по-прежнему никогда не сможешь? Но и через полгода ты ведь, так же ничего не понимая, протянешь руки: «Милая…»
Единственно, что он мог себе позволить, — еще на один час, па один день отложить разговор с Ритой.