Хотя Реутский неприязненно и недоверчиво относился к жизни, потому что она всегда мешала настоящей науке, это недоверие ничуть не мешало ему запросто судить жизнь, решать, что в ней справедливо, а что — нет. Обычно, вынеся чему-то свой приговор или приняв решение, он приобретал и душевное спокойствие. Всегда так бывало. С тех же пор, как он шел по хрустящей тонким ледком улице вместе с Ритой и считал за ней: «Раз-два, раз-два!», он уже никогда больше не был уверен в своих решениях.
Нынче, когда они с Лопаревым отправились в маршрут, он с первых шагов решил, что один из них должен быть старшим, а другой — младшим, подчиненным. Старший — он, кандидат наук Реутский, а подчиненный и младший — Лопарев. Объективно все было за такое решение: Реутский уже второй год как получил из ВАКа диплом кандидата наук, а Лопарев был аспирантом второго года обучения; Реутский, будучи заместителем декана, имел опыт организационной работы, а Лопареву подобный опыт еще только следовало приобретать.
Еще один довод: в Реутского влюблена самая красивая во всем университете девушка. Это не каждому дано.
Но не было справедливости, не было! И ощущение обиды, горечи, несправедливости с каждым днем все больше охватывало Реутского.
Оно несколько ослабело лишь тогда, когда Лопарев и Реутский вышли к избушке пасечника: наконец-то жилье, наконец-то ночлег не под открытым небом!
Лопарев тотчас познакомился с хозяйкой, протянул ей руку и сказал:
— Миша.
Реутский удивился. Лопарева так и звали в отряде — Лопаревым, иногда Михаилом Михайловичем, или Михмихом, но он был еще и Мишей.
— Егорьевна… — ответила женщина, быстро разогрела самовар, принесла картошку, молоко, хлеб, крупную неразмолотую соль в деревянной чашке, все это поставила на грубый дощатый стол прямо во дворе.
— Ну, мужики, садитесь, — позвала она и сама опустилась на табуретку. — Белку, что ли, пугать взялась, ходите, все ходите? Что делаете? Кроме — что по лесу ходите?
— Карту составляем, — пояснил Лопарев, наливая чай в огромную чашку. — Люблю пошвыркать из такой вот чеплашечки!
— Карту составляете, а без инструмента? Без вешек?
— На готовую наносим, где какие травы, какой лес. Одним словом — всю растительность.
— А потом что, с той карты?
— Напечатаем ее. В типографии, где книги печатают.
— Ну а потом?
— Планировать будут. Где какое хозяйство вести, какие лесозаготовки.
— Значит, где чего рубить?
Лопарев поставил чашку на стол. Вздохнул и сказал:
— При нас, пожалуй что, и так. Ну а после нас уже по-другому: где чего сажать.
— Помирать надобно скорее, ежели после нас правильнее будет. Так неохота что-то. Не поманивает… — Помолчала. — Тут недавно тоже двое ночевали. По такому же делу ходят в лесу, так же вроде объяснили. Не ваши?
— Молодые? — спросил Реутский.
— Молодые…
— Парень и… девица?
— Муж с женой. Ну, правда, молодые. Народить еще никого не успели.
— Нет, это не наши. — Лопарев махнул рукой. — Не наши! Чайку, что ли, еще плеснуть? Чтобы погорячее? А ваш-то, Егоровна, муж в лесу тоже?
— Из лесу не вылазит. Там ему и дом родной. Сюда он в ночь-полночь заявляется, вроде к любушке какой.
— А ведь неплохо?
— Не жалуюсь. Жалуюсь разве? Ни тебе поссориться время нету, ни поскучать по нем. Разве иной раз только. Дом-то весь на мне, да и пасека. Золовка тут с нами жила, мужнина старшая сестра, так поехала погоститься, да и осталась в деревне. Одной-то вовсе некогда.
— Это правильно, — подтвердил Лопарев. Отхлебнул из чашки. — Умный человек сказал: чай пить — не дрова рубить!
Лопарев пил чай словно вприкуску с терпким воздухом. Глотнет и вздохнет… Еще сделает глоток и еще вздохнет.
Реутскому же казалось, что если у Лопарева хорошо на душе — значит, у него, у Реутского, должно быть плохо. Все эти дни такое чувство не покидало его: стоило ему загрустить, как он замечал веселую и самодовольную улыбку на лице всегда мрачноватого Лопарева; стоило предаться воспоминаниям о Рите, захотеть тишины, как Лопарев что-то с грохотом начинал рубить; стоило устать, подумать об отдыхе, как Лопарев говорил: «Денек-то золотой! Только и работнуть!»
В довершение всего Реутский так и не научился обращаться к Лопареву на «ты», а тот другого обращения словно никогда и не знал. Ладно, пусть все это в лесу. А если Лопарев и в лагере будет теперь «тыкаться»? В присутствии Вершинина-старшего? Риты?
Был восьмой час вечера, солнце ушло за горы; свет его, еще яркий в высоком небе, у самой земли потускнел, тени сгустились; особенно темной, какой-то ночной показалась Реутскому ель, стоявшая во дворе. Она показалась ему неуютной, мрачной, совсем была не к месту здесь, рядом с домом.
Реутский жевал картошку с грубой и горькой солью, глотал молоко. Есть ему очень хотелось, но он чувствовал, как давит на желудок грубая пища. И хотя это не совсем справедливо было с его стороны, он, глядя на хозяйку, испытал какое-то чувство раздражения. Зеленая кофта была на ней не очень опрятная и не застегнута на все пуговицы. «Удивительно, — подумал он, — просто удивительно, что Рита Плонская и эта женщина составляют один тип хордовых, подтип позвоночных, класс млекопитающих, отряд приматов, семейство гоминад. И, кроме всего, они еще одного пола, они обе — женщины! Уж лучше бы я не был зоологом и совсем не понимал бы этого сходства!»
Неприязнь к женщине Реутский, должно быть, еще потому испытывал, что он все время хотел задать ей один вопрос, но никак не мог решиться. Боялся ответа. Если бы женщина ответила так, как ему хотелось, он, конечно, тотчас ей все простил бы — и неопрятную кофту, и горькую соль с холодным молоком и теплой картошкой. Однако ответ ее мог быть ужасным, и особенно в присутствии Лопарева.
Лопарев же беседовал с хозяйкой и время от времени повторял, что умным был человек, который сказал: «Чай пить — не дрова рубить». Но все-таки и он напился чаю, потянулся, вытер полотенцем потное лицо.
— Ну что же, Лев, я так считаю: после хлеба-соли два часа воли! А мы с тобой и все пятьсот минут можем оторвать. Завалимся на вышке, часов до четырех — будуар там мировой, — а утречком прямым ходом в лагерь. Нам больше ни абрисов, ни описаний не составлять!
Реутский ответил, что он тоже скоро пойдет спать на чердак, а Лопарев снова уселся и стал продолжать разговор о кедровом орехе, об охоте на белку, о космосе и о спутнике. Оп ушел еще очень не скоро, и, как только ушел, Реутский спросил:
— Вот что, хозяюшка, вы не помните ли, как тех двоих звали? Которые ночевали у вас недавно? Молодых?
— Ну как поди не помню, — ответила Егорьевна, распрямившись над большим чугуном, который она только что принялась изнутри отмывать тряпицей. — Я-то, женщина, да такую девку не запомню! Таких и в кино не всякий раз кажут! Ритой ее звали.
— А его?!
— Андреем. Лицом не очень, так мужчину разве с лица ценят? Серьезный, без баловства. С ней строгий.
— Позвольте, позвольте, вы ошиблись. Они вовсе неженатые, эти люди.
— Как это — ошиблась? Сама же их в горнице спать ложила, а теперь — ошиблась? Ты мне про ту девку плохо не говори. Не поверю. Сама видела их семейную жизнь.
— Видели?
— Она-то больно карактельно с ним, придурилась, командует: и туда сходи, и это принеси. Как с мальчишкой…
— Это очень может быть! Отчего же!
— …а потом он взъярился на нее: а ну, кричит, сними с меня сапог! Вот тут на крыльце и было.
— А она?
— Сняла небось. Ручонки дрожат, боится. Не свыклась еще.
— Оба?
— Что — оба?
— Оба сапога?
— Так нешто он в одном спать пойдет?
Сумерки миновали, ночь настала, вот-вот рассвет должен был начаться — Реутский все не смыкал глаз, лежал рядом с Лопаревым на сене и глядел в небо, в квадрат голубоватого лаза. Подушка была у него под головой, настоящая подушка, о которой он так часто вспоминал в эти дни в лесу, одеяло было — они ему только мешали. «Боже мой, — думал он, — хоть то хорошо, что Лопарев ничего не знает!» Но перед рассветом не выдержал и ткнул Лопарева в бок.