Литмир - Электронная Библиотека

И приглашал в кабинетик, и, норовя прислониться, угощал коньячком из сейфа. Товарищ Пернатых нравился Инессочке все больше, и в один прекрасный вечер вопрос о мужской судьбе Иннокентия Георгиевича был решен положительно прямо в кабинете.

Товарищ Пернатых оказался темпераментен, но чрезвычайно скор. Встряхнулся, кинул "пр-риветик” – и след простыл.

А наутро с началом шестого сигнала опять стоял на пороге, осматривая помещение пуговичным глазом.

Евроремонт (сборник) - _36.jpg

И снова-здорово – руководил, птичий сын! Лузгал семечки (в последнее время, правда, уже не семечки – зауважал товарищ Пернатых сервелат, балычок и шоколадные наборы; а что товарищ Пернатых уважал, по роду его службы само в кабинете появлялось); совещания проводил уже ежедневно, селекторные и просто так, слюной в лицо. Собирал народ, как в бане по пятницам, надувался весь и давай верещать: мол, пр-роценты, соцсорревнование, в четыр-ре года!.. И лапкой эдак по столу.

А взгляд – ну не то чтобы орлиный, но вроде того… С придурью взглядик.

А как боялись! По коридору идет – замолкают, пройдет – в спину смотрят, скроется – шепотом гадости говорят. Настоящий руководитель. В кабинет шасть, а там телефонограмма. Он папочку хвать, Инессочку по щечке хлоп-хлоп, "я полетел”, говорит, но только все врет, уж давно не летал он – на машине его возили черной, целый день шофер внизу сидел, детективы читал.

А привезет его шофер куда сказано, товарищ Пернатых из машины вылезет – еще меньше, чем был, по лесенке топ-топ, в предбанничек шмыг, а там таких, как он, дюжина, и все сидят тихо, папочки на коленках.

Потом селектор вз-зз-з, голос бу-бу – и входил Иннокентий Георгиевич вместе со всеми в кабинет, а в кабинете стол – пустыня, а не стол, а в торце товарищ Ползучих сидит – сам тощий, губы поджатые, очки на пол-лица, на сером костюме – значок. Начинал товарищ Ползучих шелестеть – чего, не слышно, а переспросить страшно. Потом на шип переходил: больш-ше, мол, лучш-ше, выш-ше. И покачивался за столом.

В глаза ему смотреть не мог никто, а товарищ Пернатых особенно: хохолок падал. Еле выползал, болезный. Но, глядишь, по лестнице топ-топ, дверцей хлоп, а вылезает уже с хохолком и надутый – весь, как был, только злее еще. Дверью кабинетной хрясь, все кнопки понажимает, народу соберет, и полчаса только дым стоит.

А то, бывало, не получит телефонограммы – так целый день прыгает себе вдоль стола, последние новости слушает. А в пятницу вечером замочком щелк, Инессочку по попке шлеп – и на дачку. Дачку Иннокентию Георгиевичу к кабинету в придачу выдали, чтоб восстанавливался на природе, неделю без отдыху вдоль стола проскакавши. Там, на дачке, товарищ Пернатых опять себя не щадил. Даже жена сокрушалась.

Женат он был – а как же! Им иначе нельзя. Всем хороша была жена, а главное – на глаза не лезла.

В выходные Иннокентий Георгиевич с коньячком боролся – до частичного посинения и временной потери подвижности. На пару с соседом, что через забор – Зубастых была его фамилия, – вдвоем самоистреблялись. А в понедельник с утреца водички попьют, в машины черненькие влезут – и дремлют аж до самого руководства.

Инессочка, умница, чаек принесет – сладкий чаек, радио заговорит – сладко заговорит, и все одно и то же, от понедельника до пятницы – все бу-бу да бу-бу: да все как один, да не сегодня-завтра, и так под это дело руководить было хорошо – невозможно сказать!

А потом…

III

Потом по радио стали передавать классическую музыку.

Включает как-то раз товарищ Пернатых приемничек – а оттуда ни слова. Все марши, да симфонии. В первый-то раз сильно встревожился Иннокентий Георгиевич, заскрипел, запрыгал по кабинету бочком. То к приемничку подскачет, голову повернет, глазом-бусинкой поблескивая, то в кресло запрыгнет, на телефон уставится: может, позвонят, объяснят, что происходит?

Послушал полчасика, как трубы воют да литавры грохают, с кресла соскочил, по кабинету попрыгал, голову свою ореховую в дверь просунул, сегодня никого не принимаю, говорит, и – хлоп! – заперся, и совсем занервничал, стакан со стола смахнул, расскрипелся, как старая дверь, а как телефон вдруг заверещал, так, извините, прямо посреди кабинета по старой-то привычке и нагадил.

Трубку снимать не стал. Решил очень мужественно: умру, а дождусь указаний по радио! Пусть, решил, дурака-то не валяют, а скажут, как народом руководить, в какую сторону вести к сияющим вершинам, с чем бороться. А из ящика, как назло, все скрипки да трубы, литавры да барабаны. Совсем извелся товарищ Пернатых, ручку оконную зубами трясти принялся, в угол забился, замолк.

Коньячку не пьет, колбаской-сервелатом не закусывает – плох стал.

Ничего, однако, страшного не произошло, обижать не стали, назавтра же все объяснили, три дня горевать велели, а там все своим чередом пошло – с коньячком да колбаской-сервелатом.

Только вдруг дисциплина товарища Пернатых начала беспокоить! С утра пораньше кнопки селекторные понажимает и два часа кряду кричит как угорелый: "Дисциплина, чер-ртова мать!” И если на минуту один кто-нибудь опоздает, сутки потом никто не работает, все пишут объяснительные в пяти экземплярах.

В общем, освоился Иннокентий Георгиевич – так что, когда опять музыка классическая зазвучала, нервничать не стал, выпил-закусил с товарищем Членистоногих, три дня горевать приготовился. Погоревал – и опять за дело.

Год пролетел как в сказке. А как снова зазвучало, во вкус входить начал товарищ Пернатых, Шопена от Бетховена отличать. Но кончился Бетховен, и Шопен кончился, – и вот тут-то странное началось.

Никогда таких слов товарищ Пернатых не слыхал; первые дни так и сидел у приемника, головой вертя – то одним глазом на чудо говорящее поглядит, то другим, а все равно ничего не поймет. А когда дошло – хмуриться начал, хохолком туда-сюда ерзать.

Потом пришлось припрятывать коньячок.

Про сервелат ничего по радио не сказали, а коньячок – пришлось. Пил теперь товарищ Пернатых тайно и в одиночку, отчего характер у него испортился окончательно.

А из приемника что ни день новое говорилось, и уже два раза снился товарищу Пернатых большой сачок и что несут его мимо персонального автомобиля, но держат почему-то вниз головой за связанные ноги.

Руководить, однако же, продолжал. Орал в кабинете пореже, но на трибуне маячил исправно: чуть где собрание – по проходу топ-топ, и только хохолок над графином торчит, но уже без бумажки, а как положено, от всей души: ускор-рение, мол, перестр-ройка, человеческий фактор-р!.. Даешь демокр-ратизацию, чер-ртова мать! Только в глазах-то тоска, а еще бы не тоска, если каждую ночь сачок снится и что несут куда-то вниз головой.

В придачу ко всему Инессочка, до того называвшая его пташечкой и курносиком, в один прекрасный день назвала так, что товарищ Пернатых, как ни силился, даже слова такого не вспомнил. После чего видел ее несколько раз с товарищем Холоднокровных из Особого сектора.

Да что Инессочка! Не до нее уже стало: приемник так раздухарился, хоть глушилкой его глуши – а вроде первая кнопка. И народ распоясался: журналисты приходили, микрофон в лицо совали, спрашивали про руководимый участок – жуть! От огорчений у Иннокентия Георгиевича почерк портиться начал. Он и до этого-то писал как курица лапой, а теперь и в собственной фамилии по три ошибки делать начал, перешел на крестик.

В общем, долго ли, коротко ли – а стал товарищ Пернатых за социализм беспокоиться: не сбились ли с пути? Больно стало за достигнутое, гордость за пройденный путь обуяла! Однажды на дачке, коньячку приняв, так товарищу Зубастых и сказал: "Не могу, – сказал, – поступиться. Чер-ртова мать!”

Только не расслышал товарищ Зубастых, чем Иннокентий Георгиевич поступиться не может: то ли принципами, то ли марципанами. Ну, да не важно.

А важно, что заговариваться начал Иннокентий Георгиевич.

Селектор утром включил, всех на связь вызвал и сказал: "Кеша – умница, дай ор-решек, дай!” И в тот же день потребовал на исходящей бумаге дополнительную визу, а когда спросили чью, несколько раз внятно повторил: "Лично товар-рища Бр-режнева”, – и зааплодировал.

13
{"b":"265881","o":1}