– Ну, тогда взгляни на законника, – продолжал Хромой, – вон того, что охает от боли в мочевом пузыре и трясет своей бородой,[18] такой пышной и широкой, что кажется, среди подушек торчит хвост дельфина. А вон там рожает донья Вертушка, и ее жалкий супруг дон Торибио хлопочет у ложа, суетится, будто на свет появляется его чадо, меж тем как виновник события преспокойно храпит в соседнем квартале и в ус не дует. Посмотри и на того красавца писаного, щеголя записного, – спит в подусниках, хохолок и затылок в папильотках, руки, покрытые мазями, в митенках, а на лице столько изюма,[19] что хватило бы на весь великий пост. Чуть подальше старуха, заправская колдунья, толчет в ступке вяжущее снадобье, – спешно требуется подлатать девицу, чья слава на честном слове держится, чтобы она могла завтра идти под венец. Вон там, в тесной каморке, лежат двое больных, которых лечат клистирами; сейчас они затеяли спор, кто прошел больше курсов, точно им в университете степень получать, – ишь, пошли драться подушками! А теперь обернись и посмотри внимательно на новомодную ханжу: днем благочестива, а ночью, гляди-ка, натирается мазями, чтобы попасть на шабаш ведьм между Сан-Себастьяном и Фуэнтеррабией,[20] – право слово, и мы бы там побывали, да боюсь, как бы не узнал меня дьявол, что у них за козла. У нас с ним однажды в приемной у Люцифера большой спор вышел, и я влепил ему здоровенную пощечину, а книга о дуэлях и у нас, чертей, в ходу, ибо сочинитель ее – сын одного из наших. Но мы и здесь сумеем недурно развлечься. Взгляни вон на тех двух грабителей; орудуя особым ключом – отмычки ныне вышли из моды, – они лезут через балконную дверь в дом богача-чужеземца и, освещая себе путь фонарем, подбираются к большущему мешку, набитому серебряными монетами. Нет, голубчики, мешок чересчур велик, вам не утащить его, не наделав шуму! Так и есть, они решили его развязать и для начала наполнить монетами карманы и кошельки, а завтра вечером вернуться за остатком. Гляди, гляди, уже развязывают, а из мешка высунул голову сам хозяин – он, оказывается, сидит внутри, никому не доверяет сторожить свои денежки. «Сеньоры воры, – говорит он, – вот мы все и в сборе!» А они-то со страху повалились наземь, один справа, другой слева – точь-в-точь стражи на деревенском представлении воскресения Христова, – и на четвереньках спешат убраться тем же путем, каким пришли.
– Им следовало бы, – заметил дон Клеофас, – унести этого паука, не развязывая, как был, в коконе из монет, тогда все обошлось бы гладко. Известно, всякий чужеземец – денежный мешок, только крещеный, и, по беспечности нашей, нет у них иного дела, как наши деньги копить, ни в нашем государстве, ни в их собственном. Но постой, кто эта слониха в женской сорочке? Для нее не только кровать узка, но весь дом и даже Мадрид тесен, от ее храпа больше шуму, чем от прибоя на Бермудских островах;[21] видно, хлещет вино сорокаведерными бочками и заедает целыми тушами.
– Еще недавно она признавала лишь мирские утехи, но затем эта саагунская бочка[22] поняла, что недалек час, когда она лопнет и рассыплется в прах. Она богатая трактирщица; нажилась, продавая коня за барана и кота за кролика голодным гостям, и с того приобрела шесть домов в Мадриде да еще отдала в рост купцам у Гвадалахарских ворот[23] двадцать тысяч дукатов с лишком. Ныне, построив часовню для своего погребения и учредив две капеллании, она надеется прямехонько попасть на небо. А я полагаю, поднять эту бочку туда не удастся, даже если подвесить блок на планете Венере, а рычаг на созвездии Семи Козочек. Но она, после всех богоугодных дел, спит сном праведных.
– Постой, – сказал дон Клеофас, – я вижу какого-то кабальеро, тощего, как вяленая селедка, – в чем только душа держится. На его кафтане, висящем у изголовья, я примечаю орденский знак, нашитый среди множества заплат. Спит этот бедняга скрючившись, точно запеченная в тесте минога, – кровать ему коротка, едва до колен доходит, как полукафтанье.
– Это искатель должности, – ответил Хромой, – и для такого занятия он, пожалуй, еще толст и хорошо одевается. Добро вон тому столичному виноторговцу, он этих забот не ведает – служит при своем вине священником, крестит его в мехах и в бочках. Гляди, как он бродит, неприкаянная душа, со своей воронкой, льет и переливает. Уверен, что не пройдет и тысячи лет, как я увижу его среди участников сражения на тростниковых копьях[24] в честь рождения какого-нибудь принца.
– А почему бы и нет, – сказал дон Клеофас. – Ведь он трактирщик и может подпоить Фортуну.
– Теперь взгляни, – продолжал Хромой, – на алхимика, только не пугайся. Видишь, там, в подвале, он мехами раздувает огонь и варит в котле смесь всевозможных веществ. Чудак не сомневается, что найдет философский камень и сумеет делать золото; десять лет эта мечта не дает ему покоя, ибо он начитался сочинений Раймунда Луллия[25] и прочих алхимиков, которые толкуют об этой невозможной задаче.
– И правда, – сказал дон Клеофас, – еще никому не удавалось сделать золото, кроме как богу да солнцу, по особому соизволению божьему.
– Верно, – сказал Хромой, – даже у нас, чертей, и то не получилось. Но обернись сюда и посмейся вместе со мной над этими супругами, помешанными на каретах. Вместо того чтобы покупать платье, обувь и обстановку, они все издержали на карету, что стоит пока без лошадей; в ней они обедают, ужинают, спят и за четыре года, как приобрели ее, ни разу не вышли из своего заточения, даже по телесной нужде. Они себя заживо закаретили и так привыкли никуда не вылезать, что карета для них как раковина для улитки или панцирь для черепахи: стоит кому-либо одному высунуть голову наружу, он тут же втягивает ее обратно, словно очутился в чужой стихии, и если выставит из этой тесной кельи руку или ногу, то непременно простудится. Теперь они, как я слышал, задумали расширить свои владения – пристроить к карете чердак и сдать его внаем соседям, таким любителям карет, что согласятся жить хоть на запятках.
– Зато их души, – сказал дон Клеофас, – отправятся в ад в собственной карете.
– Туда им и дорога, – отвечал Хромой. – Совсем иные заботы у многосемейного бедняка, вон в том доме, чуть подальше. Он, как лег, долго не мог заснуть, оглушаемый капеллой детских голосов – альтов, контральто, дискантов и прочих, – исполнявших на все лады контрапункт плача. А когда наконец задремал, его разбудил набатный колокол – приступ маточных болей у жены, да такой жестокий, что супруг обегал всех соседей в поисках руты, сжег кипу шерсти и бумаги, накрошил миску чесноку, перепробовал всевозможные припарки, настойки, куренья и «три сотни прочих средств».[26] Под конец у него самого от беготни в одной рубашке началось сильнейшее колотье под ложечкой, так что, думаю, он с лихвой отплатит жене.
– Зато в соседнем доме очень крепко спят, – сказал дон Клеофас. – Гляди, какой-то кабальеро приставляет к стене лесенку, намереваясь взять приступом и дом и честь хозяина. Если в дом, где есть внутренняя лестница, забираются по приставной – добра не жди.
– Здесь, – пояснил Хромой, – проживает старый богатый кабальеро с красавицей дочкой, которой не терпится, с помощью того маркиза, что взбирается по лесенке, утратить звание девицы. Маркиз обещает ей жениться – такую роль он уже сыграл с десятью или двенадцатью девицами, и все комедии кончались слезами. Но этой ночью он не добьется желаемого: подходит алькальд с дозором, к тому же у нас, чертей, есть давний обычай – портить людям удовольствие и, как говорит ваша пословица, выдавать криворожую за пригожую.