Внимая этому замогильному хрипу, Эдик чувствует, как всё тело его наполняется тяжестью, теряет подвижность, оплывает. Голос на пленке принадлежит ему. Он наговорил запись три дня назад и с тех пор слушает её вновь и вновь, порой дополняя рвавшимися наружу репликами. Ему требовалось выговориться, но не было никого, с кем бы он мог и хотел поделиться. Он не желает использовать людей, ибо знает, что у каждого в горле застыло то же эхо отчаяния, какое булькает в чёрном пластиковом ящичке. Ближе к концу записи слов становится всё меньше, наконец, гул проезжающих машин, крики детей и экзальтированные голоса радиорекламы окончательно заполняют звуковое пространство. Запись обрывается. По комнате ударной волной катится оставшийся нестёртым кусок песни:
Это всё, что останется после меня
Это всё, что возьму я с собой.
Словно подстреленный, Клаас падает на постель и рыдает, сотрясаясь всем телом. Щелчок. Всё стихает. Эдик чувствует удушье. Вспоминается излюбленный «опыт» Соловьёва.
Майор ФСК назвал эту пытку «Жаждой счастья». Фигурой он был заметной, пожалуй, даже уникальной. У Соловьёва «раскалывались» все, даже самые фанатичные «духи». Причем пытал майор гораздо меньше, чем другие следователи. Он всё делал в меру: дозволял бить в меру, насиловать в меру, морил голодом в меру, выворачивал суставы в меру. Он никогда не кричал на «испытуемых», обращался всегда уважительно, на «Вы», и много с ними беседовал.
«Учись у жизни, сержант, – повторял Соловьёв после очередного успеха. – Все то и дело твердят: „жизнь сломала“, „жизнь – жестокая штука“. А никто ведь не удосужился проанализировать механизм ломки, никто не пытается понять, в чём собственно жестокость жизни. Жизнь логична, сержант. В этом её сила. Поэтому человек бессилен перед жизнью. Не надо быть садистом. Ты должен стать для своих испытуемых жизнью. Позволь им прожить отпущенные нормальному человеку 60–80 лет за 6–8 дней, и пациент скажет и сделает всё, о чем ты его вежливо попросишь».
Они нашли друг друга. Подбирая кадры, Соловьёв ходил вдоль шеренг и смотрел солдатам в глаза. В тот вечер выбор пал на рядового Клааса. Эдик нанялся для одной единственной операции, хотелось денег и приключений, а прослужил с Соловьёвым до конца. Нет, не прослужил, – проработал. У них это называлось – «работать». Пройдя соловьёвскую школу, Клаас приобрёл, как минимум, один особый навык, необходимый в жизни. Он научился смотреть людям в глаза. И с тех пор ошибся только однажды.
Эльза Абаева. Чеченка. Не красавица: неправильные черты, одутловатое лицо, низкий рост свидетельствовали не в её пользу. Влекла же к Эльзе атмосфера изящной чувственности, незримый источник которой располагался где-то между ступнями и коленями, впрочем, всегда прикрытыми широким платьем. Пухлые икры излучали уют и обетованную негу и в холодное время года сквозь нейлоновую дымку чулок, и летом наперекор крупным по́рам и прочим изъянам непосредственной телесности. Перебирая взглядом складки ткани, всякий заинтересованный наблюдатель неизменно достигал грудей, двумя крупными каплями нависавших над сложенными в замок маленькими ручками. Раскачивающаяся походка и свободно ниспадающие волосы таили в себе нечто от моря, парусов и горизонта. Но романтическое плавание на каравелле «Эльза» не было безмятежной прогулкой. Лёгкий бриз в любую секунду мог перейти в шквальный ветер и тогда чёрные зрачки обращались в жерла смерчей, а приглушённый голос требовал повиновения и грозил обрушить на голову непокорного огонь и серу.
Эльза, доступными ей средствами, проделывала с людьми то же что и Соловьёв. Они оба, каждый на свой лад, убивали веру в нравственное превосходство человека разумного над живыми организмами, чьё существование направляет инстинкт.
«Она пришла в мою жизнь как отголосок войны, – думал Клаас. – Может и впрямь за всё приходится платить? Ставишь опыты над людьми – будь готов к тому, что поставят и над тобой. И всё без срока давности».
Соловьёв лишал человека души. Каждый его «эксперимент» показывал, насколько иллюзорны горделивые представления о силе духа. Нехватка одного-единственного вещества в организме – и вот, ты уже стал дурачком, овощем. А накануне мнил себя борцом за ислам. Сжимая в руках автомат, шёл в атаку с криком «Аллах акбар!» А теперь лежишь обрубком на тюремной койке и тихо богохульствуешь.
– Как бы ты поступил на моём месте, майор? – спросил как-то пленный.
– Видите ли, Аслан, – начал Соловьёв задумчиво. – Вам, наверное, не приходит это в голову, но я тоже человек. Такой же, как и Вы, хоть и не мусульманин. Война эта начата не мной, и не Вами. Даже не Вашими ближневосточными покровителями и не моим московским начальством. Она началась два века назад при Шамиле. И никак не окончится. Мы с вами знаем это наверняка. Мы служим войне. Поэтому, если бы я оказался у Вас, Вы делали бы со мной то же, что я с Вами. А я, скорее всего, вёл бы себя так же, как пытаетесь вести себя в настоящий момент Вы. Я не верю в героизм, Аслан. Хотите курить? Пожалуйста.
Так вот, я не верю в героизм. Я признаю только силу обстоятельств. Вы, как я понимаю, верите в героизм, и в Аллаха, и в восемнадцать девственниц на том свете, и ещё во много прекрасных вещей. Что ж, это не возбраняется. Это даже похвально. «Блажен, кто верует, тепло ему на свете», как говаривал Чацкий. Но умереть мучеником, быстро и легко, у Вас не получилось. Вы в плену. Теперь, по слову Грибоедова, мы будем вешать и миловать. Грибоедов – это тот, который «Горе от ума» написал. Чацкий – главный герой. Видите Аслан, так мы и русскую литературу повторим заодно. И историю нашу общую. Вы продолжаете дело Шамиля, а я – дело Ермолова и его сподвижника Грибоедова. Так что прежде, чем Вы доберётесь до своих небесных гурий, попробуйте не утратить веру. Это нелегко. Ой, как нелегко! Мой прадед был верующим человеком, до того, как попал в чекистский застенок. Белый офицер, герой обороны Крыма от большевиков. Вышел он из тюрьмы атеистом. Не расстреляли. Потому что он им служить стал. И Вы нам будете служить, Аслан. Вот сейчас отведаете «жажды счастья», а после мы продолжим беседу.
«Жажда счастья…» Для этой пытки Соловьёв использовал герметичную камеру. В потолке находился люк, который изнутри можно было поднять лишь с большим усилием, да и то, держась одной рукой на весу. В отверстие проходила только голова, вылезти невозможно. Стол посреди камеры ломился от еды. В стене за решёткой стоял телевизор, в углу – кровать. Заключённого, как правило, голодного, помещали в камеру, закупоривали дверь и включали видео: голливудские фильмы, в которых главный герой, преодолевая невероятные трудности, в конце концов, всегда выходит победителем. Наевшись и выспавшись, «испытуемый» чувствовал прилив сил. Вот тут-то его и настигали подозрения. Некоторые поднимали панику ещё до того, как начинали ощущать нехватку воздуха. Чтобы надышаться, клиенты Соловьёва приподнимали люк в потолке, но, ослабев, падали и всё начиналось заново. По мере того, как «испытуемый» терял силы, попытки становились отчаяннее и короче, всё более походя на конвульсии, пока человек не терял сознание.
Сейчас Клаас испытывает нечто подобное. Только в «жажду счастья» играет с ним не майор Соловьёв.
«Соловьев был выдумщик, – думает Клаас. – Его пытки – произведения искусства. Инсталляции. Перформансы. Он как Босх воплощал в материале свои душевные кошмары. Иначе и быть не могло».
Эдик ничего не знал о прошлом Соловьёва. Чем занимался он до службы в ФСК? Соловьёв погиб в окружении. Раненый, он запретил нести себя и передал командование отрядом… сержанту Клаасу. Эдику запомнился спокойный тон, каким майор отдавал последние распоряжения. Буднично, словно собирался просто пораньше уйти с работы. Когда отряд удалился на пару сот метров, раздался взрыв. Майор подорвал себя вместе с «духами». «Смерь шахида», – подумал в тот момент Клаас.