На клавесинах -- лака коричневого, светлого, с золочеными грифами на ножках, -- со звуком, нежно звенящим, как легкая арфа, -- Ланской игрывал по утрам государыне новые опусы кавалера Моцарта, серебряные песенки почтенного кавалера Глюка. Государыня посмеивалась:
-- Есть три скучнейших вещь на свете: гистория Тредиаковского, симфония Плейля и квинтет Вонгали... Но Глюк твой -- прелесть, не в пример им хорош.
А чуткие пальцы Ланского едва касались клавиш, вспыхивающих солнцем.
Во дворце такого робкого фаворита не опасались даже придворные конюхи: он редко выходил на собрания, ни во что не мешался. В своих светлых покоях звенел молодой генерал на клавесинах, любовался эстампами, читал с императрицей вслух Вольтера, "Les amours pastorales", "Oevres spirituelles par Fenelon" ["Любовные пасторали", "Духовные сочинения Фенелона" (фр.)] и за полночь разбирал с нею резные камеи, в которых оба были тонкими знатоками.
Караульные гвардейцы, -- им часто перепадали от Ланского серебряные рублевики, -- прозвали его между собою "Генерал Красная Девица". А старые придворные дамы времен императрицы Анны, сухопарые, жилистые, в фишбейнах на китовом усу, обмахиваясь пышными веерами, шептали одна другой из-под тощей руки на дворцовых куртагах:
-- Сама-то, гляньте, сударыньки, -- расцвела, весела, в экосезах прыгает, в гавотах гуляет... А ей уже полвека минуло. Вторую молодость обрела: бабье лето -- со своим "Не Тронь Меня Генералом".
Так прозвали Ланского при дворе после спуска в Неву в день Архистратига Михаила восьмидесятипушечного фрегата, которому сама государыня дала такое чудное прозвище. А командиром "Не Тронь Меня" назначен был шотландец Крюйз, долговязый пьяница и добряк с выцвелыми голубыми глазами.
-- Царей и царств земных отрада,
Возлюбленная тишина, --
посмеиваясь, декламировала императрица по утрам в павильоне фаворита. Флеровый чепец влево сбит, сама жмурится от солнца, весело хлопает продолговатою ладошкой по перламутровым черешкам стола:
-- Еще год подобной тишины, милий друг, и я обнародую мой указ, давно вчерне писанный. Маркиз Пугачев указ сей вспугнул. Обнародую я, подобно вольности дворянства, и вольность крестьянству, гражданству моему брадоносному.
-- Смелая государыня, -- кланялся Ланской. -- Я вижу, вы точно намерились объявить златой век Астрея.
Утренние их беседы были светлыми и веселыми, а пополудни, государыня, опираясь на руку генеральс-адъютанта, гуляла в дворцовом парке...
В конце июня на такой прогулке, когда они миновали садовые шармильи и прошли под сводом темно-красных бегоний на высоких штамбах, Ланской тихо сказал:
-- Пойдем к Лебяжьим прудам.
Открылась ясная даль. На зеленом лугу круглые и квадратные озерца подобны тихим зеркалам. Играют радугой, бьют, вея свежестью, тонкие каскады фонтанов. Лебеди подплыли, выгибая шеи, точно любуясь собою. Их оперение сияет, как белая пена.
-- Нынче с утра неможется мне, -- сказал Ланской, отщипывая лебедям крошки белого хлеба.
Бесшумно, уступая друг другу, лебеди закружили у гранитного парапета. В голубоватой воде витыми белыми тропами бегут их отраженья. Отдувает на серый гранит лебяжий пух, сквозящий солнцем.
-- Друг мой, и я приметил, что вы не в себе.
-- Правда ли, государыня, про лебедей сказывают: будто они перед смертью поют?
-- Правда.
-- Так послушайте меня... Потомки хулить, верно, будут: фаворитишка, подлый наемник... А каков же срам, государыня, что полюбил тебя? И с любовью помру. Случай жизни моей весьма редкостен. Не чаял я, что мне, дворянину простому, судила судьба полюбить саму Императрицу Российскую... Катя, лебедь, царица...
-- Ланской, что с тобою, милий? Слова столь торжественны, равно прощаешься.
-- У меня пустяшное нездоровье. Горло будто простудой прохвачено. А некий голос мне говорит: более не встану.
-- Отмахни. Ребячество токмо.
-- Нет, не могу... Послушайте... Вечор, как вышел от вас, лихорадка треплет, от жара глаза горят, не уснуть. А окна отворены. Тут на свечу летучая мышь налетела, о стол стукнула, зашуршала. Я мнился ее согнать, а мышь об пол. И на месте мыши стоит предо мною кавалер Калиостр в черном кафтане: "Здравствуйте, -- говорит, -- господин генеральс-адъютант, я прибыл за вами..."
-- Милий, милий, -- охватила Екатерина голову Ланского. -- Бред, ты явно болен, -- каково, лысого беса вспомянул.
И за руку, как мальчика, повела Ланского к бельведеру.
Лебеди, чуть качаясь, выгибали сияющие шеи, следили за ними. В черных лебединых глазах, обведенных оранжевыми ободками, пролетало солнце.
К генералу "Не Тронь Меня" еще до вечера был послан придворный медик, но Ланской отослал его прочь, сказав, что ему полегчало.
Бледный, с горлом, повязанным батистовым шарфом, Ланской поднялся по вечерней заре на бельведер императрицы. Его прекрасные глаза горели, как факелы.
На вечерней заре, когда дымят росы и умолкает журчание фонтанов, а небо над багряным костром заката светлеет, как покойная зеленоватая заводь, -- из гренадерских лагерей дальними вздохами докатывает пенье солдатской молитвы "Коль славен...".
На вечерней заре императрица, опираясь, как всегда, на руку генеральс-адъютанта, медленно идет парком. Ланской без треуголки. Их лица озарены.
-- Не хочешь тревожить меня, но ты точно болен, мой бедный Ланской... -- тихо сказала в тот вечер императрица.
Ланской ничего не ответил. Они молча обошли потемневшие пруды. Зябко белелись лебеди. С болот тянулась дымка тумана. Их шаги едва шуршали на влажном песке. Когда возвращались они к бельведеру, из гренадерских лагерей доплыл печально и ясно последний вздох солдатской молитвы:
В нощи, во дни
Сияньем равен...
Уже при свечах государыня играла на галерее с генеральс-адъютантом вечернюю парию в раверси. Ланской не хотел уходить к себе, но когда снимал он колоду, его пальцы обжигали государыне руку.
-- Наконец сие нестерпимо, мой друг... Повелеваю вам лечь в постель, вы явно страдаете.
И ночью у генеральс-адъютанта открылась горячка...
В Царское Село на рассвете наемный берлин привез из столицы медика Вейкарта. Сутулый, хмурый, с оловянными глазками и весьма красноватым носом, в синем прусском кафтане и с рыжей косицей, загнутой под ворот крючком, -- медик бесцеремонно, через голову, стянул с Ланского голландскую тонкую рубаху и охватил желтоватыми плоскими ладонями его нагой торс, достойный мраморного бога.
За китайской ширмой Вейкарт возился с всесильным фаворитом так же, как привык возиться с простыми солдатами в прусских госпиталях. Ланской стонал в забытьи...
Вейкарт вышел, опуская обшлага на тощие, в рыжеватых волосках, руки. Порылся в задних карманах синего кафтана, вытянул обширный красный фуляр, утер лоб.
Екатерина провела всю ночь у китайской ширмы, поджав ноги на кресла, без чепца, волосы заплетены в плетушку. Она подняла на медика усталые глаза:
-- Господин Вейкарт, что с ним?
Вейкарт прислушался к сжатым стонам, понизил голос:
-- Ваше Величество, генеральс-адъютанта поразила редчайшая болезнь: пятнистая горячка.
-- Ланской умрет? -- она мгновенно сбросила на паркет ноги.
-- Одна надежда на его молодость...
-- Ланской не может умереть, вы ошибаетесь, Вейкарт.
-- Я медик, Ваше Величество, -- отвечал упорный пруссак, посопев. -- Когда у больного уже перемежается пульс, мы знаем, что это пахнет мертвецкой...
-- Не смей, вон! -- звонко крикнула императрица. Затряслась, зажала ладошкой рот. Плечи заколыхались, плетушка-косица запрыгала, как у обиженной девочки.