Для восприятия и оценки Богословским происходящего в современной России характерны (особенно, если явление большой значимости) исторические аналогии, ассоциации, сопоставления, сравнения. Причем не только из русской истории (из периодов которой историк чаще всего вспоминает о «Смутном времени» начала XVII в.), но и из всемирной истории (античности и раннего средневековья, реформации в Германии, Английской революции XVII в., Французской революции конца XVIII в., политических переворотов в Западной Европе конца XVII – первой половины XIX вв.). Подобные реминисценции объясняются и тем, что Богословский полагал, что «в истории основное бывает сходно с различиями в частностях» (запись 29 октября 1917 г.).
4 января 1917 г. у прозорливого историка уже возникли ассоциации с событиями, предшествовавшими свержению короля Карла I: «Происходит нечто подобное тому, что Англия переживала во второй четверти XVII в., когда все общество было охвачено религиозной манией. С тою разницей, что у нас мания политическая. Там говорили тексты из Библии и пели гнусавыми голосами псалмы. У нас вместо текстов и псалмов – политические резолюции об ответственном министерстве и политические клеветы, высказываемые гнусными голосами, и надежды на переворот, с близорукими взорами в будущее…» (подчеркнутые слова написаны над строкой – показатель редактирования текста – вероятно, сразу или вскоре после написания, чтобы уточнить формулировку, характеризующую позицию автора, и совершенствовать литературную стилистику записи). И вслед за этим выразительное суждение: «Не понимают, что революции в цивилизованных странах проходят по-цивилизованному, как в 1688 г. (в Англии. – С. Ш.) и 1830 (во Франциию – С. Ш.). А ведь у нас политическая революция, как в 1905, повлечет за собой экспроприации, разбои и грабежи, потому что мы еще не цивилизованная страна, а казацкий круг Разина и Пугачева. У нас и революция возможна только в формах Разиновщины и Пугачевщины».
4 марта, под первым впечатлением об отречении царя, взволнованная запись о будущем России, исходя именно из историко-географического контекста: «…неотвязчивая тяжелая дума о будущем России все время владела мною и давила меня. Чувствовалось, что что-то давнее, историческое, крупное, умерло безвозвратно. Тревожные мысли приходят и о внешней опасности, грозящей в то время, как мы будем перестраиваться… как бы нам не оказаться не великой, а второстепенной державой, слабой республикой между двумя военными империями германской и японской. К чему приводили перестройки государства по теориям, мы видим по примеру Франции в течение XIX века. Не дай нам боже только последовать примеру польской республики!».
А 5 марта, исходя из общих представлений, основанных на осмыслении опыта всемирной истории, Богословский провидчески предположил: «Мне думается, что течение пройдет теперь по гегелевской схеме, т. е. после тезиса (старая монархия) наступит антитезис (республика) и только уже потом, когда антитезис себя исчерпает до дна, наступит синтез. Посмотрим». Богословский действительно смог «посмотреть», дожив до зловещего в советской истории года «великого перелома».
Историк почти сразу же после Февральской революции уразумел ее особую историческую значимость и предсказал грандиозность последствий. 8 марта 1917 г. он записал: «Переворот наш – не политический только, не революция июльская или февральская. (Имеются в виду революции во Франции, точнее даже в Париже, в июле 1830 г., когда свергли Бурбонов – короля Карла X, и февраля 1848 г., когда свергли короля Луи-Филиппа. – С. Ш.) Он захватит и потрясет все области жизни и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию». И далее с тревогой и самоубеждающей надеждой о едва ли не самом заветном для историка: «В частности наша русская история испытает толчок особенно сильно: новые современные вопросы пробудят новые интересы и при изучении прошлого, изменятся точки зрения, долго внимание будет привлекаться тем, что выдвинулось теперь, будут изучаться с особенным напряжением революционные движения в прошлом. Положительное, что сделано монархией, отступит на второй план. Надолго исчезнет спокойствие тона и беспристрастие. Разумеется, со временем все войдет в свое спокойное русло, но вопрос, как долго ждать этого. Наука наукой останется и после испытанной встряски. Методы не поколеблешь общественным движением. Наука – одна из твердых скал среди разбушевавшегося моря». (Цитата эта справедливо приведена как итоговая в статье Е. В. Неберекутиной и Т. В. Сафроновой, пораженных «провидческим даром» Богословского[7].)
Ссылки на историю – и российскую, и зарубежную (Франции, Польши, Северной Америки) – ив политологическом рассуждении, завершающемся заключением: «Из абсолютной монархии прямо в "демократическую республику" не прыгают». Запись 27 июля 1917 г. начинается так: «Опыт пережитого выясняет мне с большой убедительностью два заключения. 1) Монархия в России не доделала своего, м. б., жестокого и неблагодарного, но необходимого дела, которое было доделано ею ко времени революции во Франции. Она не закончила еще слияния частей России в одно национальное целое. Части эти только и держались монархом… 2) Русский народ не приобрел еще такого характера, выдержки и развития, чтобы те партии, на какие он теперь распадается по взаимной своей борьбе, могли обойтись без "верховного арбитра", голос которого был бы уже окончательным и безапелляционным…»
Богословский, однако, продолжает еще использовать и терминологию писавших о России зарубежных авторов XVIII, обозначавших термином «революция» переворот 1762 г.: «Революция роскошь, которую могут позволить себе лишь развитые общества, не вчерашние рабы. Революция 1762 г. была благодетельна потому, что на место дурака посадила замечательную умницу, которая и процарствовала во славу России 34 года (Имеются в виду Петр III и Екатерина II. – С. Ш.). Революция 1917 г. плохой порядок, но все же порядок сменила беспорядком и развалом, и потому может быть для нас гибельна» (12 мая 1917 г.).
А19 июня фиксирует такое умозаключение: «Был старый, старый сколоченный веками из разных пристроек и частей дом. В последние два века дому старались придать единство фасада. Но фасад не объединил составлявших его частей. Разразилась небывалая в мире гроза, и дом не выдержал, треснул и готов совсем развалиться. Пока он был цел, люди, жившие в нем, чувствовали стыд и уважение к старому дому: когда он стал рассыпаться, исчезла и нравственная сдержка, и обитатели дали волю самым низменным инстинктам. Вот сравнение, пришедшее мне в голову при мысли о том, что творится в России». (Подчеркнутые слова – свидетельство авторского редактирования.)
Знание истории (а также художественной литературы) и личные впечатления («вспоминалось») определяли и представление об «истинной цене» «купецкого либерализма» и о том, что у купечества «с прогрессивными повадками» «та же алчность к наживе, с которою облапошивали и дедушки в смазных сапогах» (записи 27 мая и 6 сентября 1916 г.).
Нередки ассоциации с конкретными событиями и лицами русской истории. 18 июля 1917 г. историк пишет: «Россия в начале XVII в. видала единоличных самозванцев, в начале XX в. увидела самозванцев коллективных и столь же темных. За три века мы не исправились. У нас все то же тяготение к самозванщине».
Богословский замечает схожее в отечественной истории и более нового времени – 8 сентября 1917 г., указывая на удивляющую быстроту изменений в высшем военном руководстве, пишет: «Таких кувырк-коллегий у нас со времен Павла Петровича (т. е. Павла I. —С. Ш.) не бывало». 9 ноября 1916 г. такая запись историка: «Буря против Штюрмера и обвинения его в измене напоминают очень травлю Сперанского в 1812 году. С тою разницею, конечно, что Штюрмер не Сперанский; но основательности в обвинении, вероятно, столько же. В его измену, взяточничество и т. п. я совсем не верю… Бог его знает, кто такой этот Штюрмер, но измена его мне ничем не доказана». И прибавляет к тому соображение, объясняющее противоштюрмеровский настрой общества: «Неудобно, конечно, ставить во главе правительства теперь человека, носящего немецкую фамилию». Для нашей темы существенно то, что между этими фразами, начинающими и завершающими рассуждение о председателе Совета министров той поры, соображения, объясняющие характерное не только для человеческой натуры Богословского, но и его источниковедческих приемов историка: «Есть два способа подходить к неизвестным людям. Первый способ: подлец. Докажи, что это не так. Второй способ: порядочный человек, и только после очень тщательно проверенных и взвешенных доказательств можно изменить мнение и признать его подлецом. Я подхожу к людям по второму способу. Чтобы поверить обвинению, мне нужны обязательные и бесспорные доказательства».