Литмир - Электронная Библиотека

   Номер его телефона был 52-74...

   В числе многочисленных свидетельств его доброго ко мне отношения вот одно из самых для меня дорогих. Я получил от него экземпляр его книги "Венок мертвым". Открыв первую страницу, я увидел следующее стихотворение:

   КН. С. М. ВОЛКОНСКОМУ

   Бывают дни, когда, надев халат,

   Я, к этой жизни более не годный,

   Отдаться дням давно минувшим рад --

   Своей причудой старомодной.

   Мне надоело все: друзья, враги,

   Любовницы, "Бродячая Собака",

   От лени утром не могу поднять ноги,

   А вечером напялить фрака.

   Пусть дождь стучит лениво за окном,

   Бегут часы и год бежит за годом,

   Причудой странною наполнил я весь дом,

   И тени бродят хороводом.

   О, время то вернулося когда б, --

   Чесали бы к ночи мне долго девки пятки,

   Или разряженный лакей-арап

   Влезал, улыбкою сверкая, на запятки!

   Эй, девки! Фекла, Мавра, Агафон!

   Где ж Акулина, избранная муза?

   Хочу играть сегодня в фараон, --

   Прошу позвать сюда мусью француза!

   Пришел -- такой разряженный, смешной;

   Блюдя свои дворянские заветы,

   Заводит длинный разговор со мной

   Времен Мари-Антуанетты.

   Что он теперь? -- лишь жалкий эмигрант,

   Живет всегда в пустой надежде,

   А прежде был придворный, ловкий франт.

   О, вечно это "прежде", "прежде"!

   И странно мне, что повесть давних лет

   Мне смутным эхом сердце взволновала.

   Что это, правда, жил я или нет --

   В дней Александровых прекрасное начало?

   Но Вам, мой друг, далькрозовский ритмист,

   Да не покажутся рассказы эти стары;

   Вы помните, что дед был декабрист

   И сами Вы писали мемуары.

   И, может быть, прочтя одну главу

   Той книги, где собрал я старческие бредни,

   Почудится и Вам, как будто наяву,

   Сон жизни, снившийся намедни;

   Пусть жизнь бежит лениво мимо нас,

   Бежит до смертного покрова;

   Я знаю, с Вами жил я где-то раз

   И с Вами где-то встречусь снова!

ГЛАВА 4

Немецкий театр: Бассерман, Моисеи, Рейнгардт -- Мейнингенцы -- Венский Burglhealer: Вольтер, Зонненталь, маленькая Hohenfels

   Через Врангеля я сошелся с Маковским, редактором художественного журнала "Аполлон". Он открыл мне страницы своего журнала, и в течение четырех лет я был его сотрудником; но затем в 1914 году и Врангель и я, мы разошлись с редакцией и вышли. Тем не менее, несмотря на неустойчивость личных отношений, несмотря на некоторую неопределенность направления журнала, сохраняю об "Аполлоне" самое нежное воспоминание как о воплотителе того, что было самого прекрасного и самого нарядного в русской художественной жизни. У меня в деревне был весь "Аполлон", от первого номера до последнего... Теперь иногда вижу милую обложку на тротуаре, среди разложенных на асфальте Никитской и Арбата остатков прежних библиотек; одни продают, другие покупают. Какая картина умственного хаоса -- эти разрозненные книги, валяющиеся в уличной пыли! Какое сказывается в этом разрушение плотин, отсутствие русла. Красноречивы бывают мелкие явления жизни. Можно подумать, что жизнь нарочно устраивает "аллегории". Разве не аллегория -- когда встречаю профессора университета, везущего салазки с дровами, или знаменитого врача с мешком картофеля на спине? И "Аполлон" на грязной мостовой -- разве не аллегория? Право, символ куда красноречивей статистики...

   Вижу, что совсем не гожусь писать воспоминания. Ведь воспоминания -- это прошлое, а меня каждая минута прошлого выпирает на поверхность сегодняшнего дня. Не могу иначе, никогда не буду из тех, кто жалеет, что родился слишком поздно. Какое отсутствие любознательности! По-моему, никогда не поздно; ведь прошедшее все равно мое; значит, чем позднее, тем богаче... Но вернемся к той осени 1910 года, от которой уже трижды начинал свой рассказ. Прочитав свои доклады, я поехал в Рим через Берлин.

   В Берлине я попал в самую гущу театральной жизни. В Cafe des Westens, где я проводил вечера или, вернее, ночи, собирались режиссеры, рецензенты, актеры, драматурги, критики; между прочим видел там старичка писателя Paul Lindau -- ему было почти сто лет... В то время гремело в театральном мире имя Макса Рейнгардта. Я ходил на все его представления, присутствовал на репетициях, ходил на уроки в его драматическую школу. Мне оказывали внимание, на всех представлениях мне был приставной стул. Мое бывшее директорство производило впечатление. Уже выезжая из Берлина, я увидал в известном журнальчике "Die Woche" портрет "бывшего директора императорских театров в Петербурге, знакомящегося с постановкой театрального образования в Берлине". Это был портрет моего отца. Вероятно, все видавшие меня решили, что в моем лице имели дело с авантюристом-самозванцем. О своих тогдашних театральных впечатлениях я подробно рассказал в книге "Человек на сцене". Здесь повторю кое-что наиболее характерное и такое, в чем есть сравнение берлинцев с другими виденными мною артистами. В таком трудно уловимом, таком преходящем искусстве, как театральное, неоценимым средством является сравнение. Да и не в одном театре. Нарисуйте в голой пустыне пирамиду. Как передать ее размеры? Но поставьте рядом с ней крохотного верблюда, и вы сейчас увидите, что перед вами громада. Бывают случаи, когда без сравнения нельзя обойтись; я, по крайней мере, буду часто к нему прибегать. Выделю из моих тогдашних впечатлений актеров Бассермана и Моисеи и режиссера Рейнгардта.

   Не знаю, как сейчас, но в то время Бассерман считался лучшим актером Германии, несмотря на то, что говорил не совсем чисто, с акцентом. Я видел его в Гамлете и в Отелло, Моисеи -- в царе Эдипе. Невольно при этих трех именах память летит к другим великим именам: Росси, Сальвини, Муне-Сюлли. В свете этих трех имен кто заслужит почетного упоминания? Бассерман -- Гамлет не ярок, голос не звонок. Великих гамлетовских возгласов не было. Знаменитое "О небо!", когда отец спрашивает его, любил ли он его -- мочаловское "О небо!", о котором Белинский не мог забыть; в той же сцене россиевское "О profetica anima mia!" -- все это было проглочено; возглас на кладбище, россиевское "Quaranta mila fratelli", которое, как вулкан, вырывалось из раскрытой могилы, пропало совсем: все "сорок тысяч братьев" слились в плаксивом вздохе на груди Горацио.

   Зато удивительно удавались ему все мимоходные сцены: все сдержанное было настолько же сильно, насколько все разнузданное выходило слабо. Он был, если можно сказать, "интимный Гамлет". Эта интимность прорвалась только в сцене театра; взрыв после ухода короля произвел тем большее впечатление, что при голосовых средствах Бас-сермана он был неожидан. Опять прекрасны последующие "мимоходные" сцены: под всеми этими "флейтами", "облаками" и пр. клокотало негодование, все то, чему предстояло вылиться в сцене с матерью. Но здесь ничего не вышло. Или уж так незабываем в этой сцене Росси, что никогда никто не сумеет меня захватить. Что это было! От первого крика из-за кулисы: "Madre! Madre!" -- одно неослабное напряжение жизни. В первом призыве была тоска, все перенесенное волнение; но он входил уже спокойный, останавливался как вкопанный и с какой-то деловой суровостью ставил свой вопрос: "Ebbene, Madre, che volete?" О, как чувствовалось в этой грозности приближение решающего разговора; какие рапиры свистели во всех последующих ответах, какая беспощадность, растущая вплоть до той минуты, когда он с груди матери срывает портрет вотчима, кидает о землю, топчет его и с криком "A terra" пригвождает его своей пятой и останавливается, как гневом дышащее изваяние.

13
{"b":"265640","o":1}