Мы шли по залу гуськом, мы впереди, он за нами, и весь зал шикал нам, «нечего опаздывать» и демонстративно хлопал Уткину, который как раз окончил какой-то стих. Маяковский сел, мы по обе стороны. Он долго слушал, все поворачивал голову с одного плеча на другое. Потом вдруг громко, на весь зал, сказал «пошляк!» и поднялся, и мы снова прошли через весь зал к выходу, гуськом, и зал отчаянно шикал.
В домашней обстановке он был необыкновенно добр, нежен, мягок, похож на большого неприкаянного медведя.
Болея, он каждое утро посылал Полонской записочки со стихами – но требовал, чтобы она непременно рвала их.
Я помню одну:
После ночи насморка и чиха
Шлю вам привет, прелестная врачиха.
Очень тяжкое впечатление незадолго до смерти произвел на него провал «Бани» – провал среди друзей. Он страшно был увлечен этой вещью, верил в нее, всё ходил читать куски Мейерхольду, и Мейерхольд был в восторге. Маяковский считал, что это – начало нового театра, новой революционной драматургии и прочее. Мы с Норкой были на домашнем чтении «Бани», скромно сидели на тахте в уголку и молчали, а Асеев и другие высказывались. Маяковский прочел с запалом, шикарно. Нам очень не понравилось, но мы, конечно, не показывали – а господа друзья критиковали по всем правилам, серьезно и как-то вяло. Видно было, что Маяковский ожидал восторга и был озадачен. В последующие дни он говорил: «завидуют, сволочи». И был страшно огорчен.
С нами он вообще был очень откровенен, потому что мы были только провинциальные дурочки, а не литераторы. Ему было у нас хорошо, весело и просто.
Л. Ю., прилетев на самолете после самоубий-
(Продолжение записи на корешке следующей тетради):
6 октября 41. ства, всячески терроризовала Нору. Она пришла к ней в день похорон и сказала, что Полонской не следует идти на похороны, т. к. это будет тяжело для Володиной матери. Она настояла на том, чтобы Нора отказалась от своей части наследства – тоже, якобы, для матери.
* * *
10/I 43. …в нищете горе переносить гораздо легче, чем среди комфорта. Никакой труд, самый вдохновенный, не в силах так занять голову, как нищий быт.
Может быть, потому в Ташкенте мне много легче – душевно – чем было в Ленинграде.
19/V. Читала Шолохова (в «Правде»)[13]. Нет. Описание людей, описание природы, описание разговоров… Хорошее описание – это только первая стадия художества. Высшая: не описать предмет, а чтобы он сам присутствовал на странице.
И точность в выполнении заданий! Нет, нет.
20/V 43. Утром в ЦД, у Н. Я.[14] за рукописями. Теперь она уже всегда раздражает меня. Она (как и, напр., С. А. Толстая – на которую она нисколько не похожа) есть нечто паразитическое, и этого я не могу вынести. И та и другая жили только чужой душой. С. А. была великой труженицей – но душевный паразитизм привел ее к истерии, насильничеству, гнусности; Н. Я. – умна, тонка, все понимает – и не способна трудиться ни на волос, ничего не умеет, ничего не хочет уметь, чувствует себя ровней А. А. и О. Э.[15] – и отсюда смешные претензии при совершенном ничтожестве.
У Лиды[16]. Какую беспомощность я всегда чувствую, какую преграду между людьми. Тата [дочка Лиды] погибает от tbc. Лида в этом виновата – кругом. Но научить ее тому, что я знаю так хорошо, невозможно: пробовала еще во время Татиного тифа – не доходит. А теперь молчу, потому что ей и без того тяжко.
С очерком о Фархаде Лида подводит меня, как всегда в работе. Работать с ней нельзя, она не знает, что такое ответственность.
Как быть, когда виноват перед людьми? Покаяться. Но как быть, когда прав: Это гораздо сложнее. Простить? Легко.
24/V. Утро началось с электрических пыток. Когда это было налажено, и мы позавтракали – пришел Валя Берестов[17]. Я очень торопилась в госпиталь, но все же выслушала его новые стихи и поговорила с ним о книгах. Стихи про возвращение хорошие. «Освобожденные огни»… В сущности, я люблю только таких мальчиков: одержимых интеллигентностью.
Простившись с Валей, я рванулась, было, в госпиталь, но выяснилось, что туфель у меня такой драный, что идти нельзя. Пошла зашивать на последние 10 р.
26/V. С наслаждением читаю Стендаля. Вот бы написать книгу под видом Дневника. Но для этого мне нужны мои подлинные дневники.
* * *
Итак, сегодняшний день погиб – весь ушел на магазин, обед, и пр. Мыла Люше голову. Завтра наверно погибнет тоже, потому что мне нужно добыть справку из Домоуправления о количестве иждивенцев (без нее не дадут сладкого) и какую-то справку в Союзе для милиции: идет новая перерегистрация.
Бюрократы опутали население целой сетью дел, и население не работает, а только бегает за справками и стоит в очередях.
28/V 43. Пальто не продается, платье неприлично разлезается при всех, денег нет. Долги мучат, давят. Поворачиваю шеей, будто у меня на шее петля.
А я эти дни все думаю – как-то смутно, но постоянно о новелле «Нихонно моно» (Лидочка, не будь нихонно моно, – говорил Митя), и о портретах военных людей, и о романе в форме Дневника, и об «Исповеди» – сборнике стихов… И еще – тоже смутно – мне кажется, что скоро я уловлю формулу жизни (!); что-то воскреснет во мне из юношеских разговоров наших с Тамарой (Бассейная; Знаменская; без конца у ее ворот) о поэтическом решении жизни, а не только искусства. (Мы так не говорили, но мы говорили об этом – споря о любви, о чистоте мыслей, о многом другом.) Туся близко подводила ко мне эту мысль – например, в разговоре об экономической структуре каждой страны после грядущей революции. (Это – накануне войны.) Очень это понимал Герцен, когда в противовес николаевщине хотел найти другое решение русской государственности. Он был не прав, как и славянофилы, как и Достоевский, но они верно угадывали, что поэтическое решение – оно сложно и индивидуально, а прочие – просты, прямы, но зато реакционны.
Мне кажется, я вот-вот набреду, пойму. Мне бы Тусю на один день. Очень ясно видно, что заставить мальчишек нашего двора не ломать деревьев, можно не запрещением, а только положительным средством: обогатив их. (Сейчас на крыльце стоит управдомша и отчитывает их… А им бы – работа, книги, театр, игра.)
Победительность поэзии в том, что она всегда идет вот этим непростым, кружным, трудным путем обогащения, приобретения, а не отсечения, запрещения.
Жизнь решает вещи поэтически, (сложно, богато, неожиданно), а мы часто пытаемся решить их бюрократически. Очевидно, этика должна быть тоже наподобие стихов, а не наподобие устава. (Недаром Библия такова.)
29/V. Сегодняшний мой день интересен лишь гигантским количеством чуши, опутавшей меня. Я на ногах с 7 часов – сейчас 8. Итого 12. И ни одной минуты на работу.
Утро: каша, вода, ведра, уборка. Должна была Лида принести очерк, но конечно не пришла. (Со сборником из-за нее не миновать скандала. Я виновата сама: как могла я ей поверить после стольких обманов и подвохов – с книгой, сценарием). Я – в ЦДХВД. Получила там 40 р., 3 листа бумаги, хлебные карточки. Оттуда в библиотеку САГУ:[18] сдала книги. Оттуда домой – Лиды нет. Оттуда к Фриде Абрамовне[19], которая просила меня зайти. Милая, милая, еще верящая и уже неверящая. Она рассказала мне, как развиваются события в тех Детдомах, о которых я писала в ЦК Юсупову[20] месяц назад: в № 10 – завхоз и директор изнасиловали 4-х девочек; в № 18 – умерла еще одна девочка от истощения и мать, приехавшая с фронта добилась тюрьмы для того самого Измаилова, о котором я писала; в № 18 Ташкентском, у Степановой, 10 % смертности и пр. Наркомпрос торопливо передвигает людей, прячет хвост. Я просила Фриду собирать документы – и пошлю всё в Москву, хотя не верю в успех. Даже если Москва и пожелает что-нибудь сделать – тут банда сплоченная[21].