С Лещинским у Гагарина нашлось много общего по взглядам на „истое церковное богослужение“. Старец сильно тяготел к старине, к старопечатным книгам, по которым спасались великие сподвижники, святители московские. Затем особенное внимание обращал Феодор на озарение инородцев светом веры истинной и, занятый этим подвигом, не мог мешать ни в чем Гагарину. А последний, увеличив оклады попам, построив до сорока церквей в русских поселках и в улусах новокрещеных инородцев, сразу завоевал себе глубокое расположение нового иерарха. Что же касается рядовых церковников, городского и деревенского причта, о нем и говорить нечего.
— Наш благодетель! Церкви защитник, веры поборник! — только и было имени Гагарину.
Целые проповеди произносились в похвалу и прославление нового „повелителя северных, сибирских стран“, бывшего царства Кучумова. Многолетие князю-губернатору возглашалось с большим подъемом, громче и внушительнее, чем даже многолетие архипастырю Сибирскому и самому Петру, далекому и суровому, который то и дело, слал новые грозные указы, требовал денег, людей для пополнения войск, тающих, как снег, в упорной войне со шведами. От Петра приходили эти ненавистные указы, прибитые на городских воротах, требующие бритья бороды, ношения иноземного, кургузого платья и многого, еще более нестерпимого для старожилов сибиряков, привыкших к вольной жизни вдали от центральной, грозной власти царей московских…
Гагарин, с одной стороны, старался по возможности точнее выполнять наказы Петра, чтобы не разгневать повелителя, тяжелую длань которого слишком хорошо знал… Но, с другой стороны, первый Гагарин явно осуждал многие распоряжения, приходящие из-за гор Рифея, и громко заявлял:
— Кабы моя воля, рай бы настал в Сибири, в краю нашем благодатном! Не отсылали бы люди животы свои последние на затеи ненужные… Не проливалась бы кровь христианская в дикой бойне с задорными шведами. Для Сибири мало пользы, ежели и победит Карла царь Петр. А тяготу Сибирь несет великую… Да ничего не поделаешь! Шлет царь указы, их нельзя ослушаться…
Такими „жалобами“ снимал с себя хитрый воевода все нарекания, а сам под прикрытием царских указов творил, что только ему на ум приходило дурного и хорошего. И первым делом старался побольше собрать денег, пушной и всякой другой казны, чтобы „было чем помянуть свою службу“, когда его, как и прежних воевод-губернаторов, уберет с места царь и нового наместника пошлет на смену князю.
А пока завязывались всякие узлы, складывались многообразные отношения, намечались меры, о которых сказано выше, пока Гагарин вел свою новую линию и, по необходимости, в то же время тянул прежнюю канитель, его внутренний мир был заполнен сильной, неожиданной страстью, любовью к поповне салдинской. Бурный прилет „второй юности“ порядком мешал Гагарину окунуться с головой в дела и в наживу, но зато многим скрашивал тягучую, однообразную жизнь в грязном Тобольске, в этой жалкой столице богатого и полудикого края.
Тем более негодовал Гагарин на весеннюю непогоду и распутицу, на ливни, метели и невылазную грязь, мешающую по-старому еженедельно день-другой провести в опочивальне бедного домика попа Семена.
Подобно Ксерксу, бичевавшему море, князь готов был выпустить град ядер в хмурое, дождливое небо, пушечными, залпами хотел бы разогнать тяжелые, бесконечные полчища туч, закрывающих солнце, которое могло в три-четыре дня своими лучами высушить землю и открыть желанный путь к Салдинской слободе.
Весна особенно располагала Гагарина к ласкам и неге, как чарует она все живое, призывая любить и творить!.. Кровь особенно тяжело и знойно ударяла в седеющие виски, в лысеющий лоб князя, заставляла его грудь вздыматься часто и высоко, особенно по ночам. Весна не только в юношах будит бурные вспышки желаний. Даже совсем изжившие люди, глубокие старики весною почему-то вспоминают те годы, те милые дни и часы, когда они ласкали и любили своих прежних подруг. А Гагарин был еще далеко не так стар…
И места себе порою не находил он ни днем, ни по ночам в особенности; ворочался на постели и кончал тем, что приказывал казачку звать одну из своих домашних бессменных фавориток.
Чаще это приходилось на долю Анельци. Так случилось и на Страстной неделе, когда солнце стало уже чаще выглядывать из-за туч, ливни ослабели, подсыхать стали размывы и зажоры по дорогам…
Злая, возбужденная, с красным, заплаканным лицом, „экономка“ только что кончила обычную молитву, расчесывала себе волосы, немилосердно трепля и вырывая их клоками от затаенной ярости, и собиралась лечь спать, когда явился посланный, требующий ее к исполнению своих обязанностей.
Стиснув зубы так, что они скрипнули, тут же, при казачке набросила она легкий капотик на сорочку, в которой сидела перед зеркалом, и пошла по темным комнатам и переходам за мальчиком.
Вот уже третий день, как на себя стала не похожа эта спокойная, кроткая обычно, Анельця, с той самой минуты, как она вечерком стукнула в дверь Келецкого, скромно заявила ему, что ей „очень надо исповедаться перед святым наставником“… А наставник резко, почти грубо дал ей понять, что ему не до „исповедей“ Анельци, потому что он занят спешными делами… Выследила затем обиженная женщина, что прямо в спальню „лектрисы“ проскользнул заниматься спешными делами ее кумир. Затрепетала от гнева, от поруганной страсти полька, едва устояла на ногах, ощупью уже стала пробираться по темному коридору в свою комнатку, но неожиданно, словно против воли, повернула в другой, боковой, ход, ведущий к темному чулану, заваленному коврами, заставленному лишней мебелью, коробами и сундуками со всякою рухлядью, как это бывает в больших домах, наполненных прислугой и всяким наемным людом.
Недавно днем случайное открытие сделала Анельця в этом чулане. Дом, строенный безо всякого определенного плана, разбитый на множество комнат самым странным, причудливым образом, вмещал немало таких темных чуланов-комнаток, смежных со светлыми, удобными, отведенными для жилья покоями. И Анельця, не думавшая даже раньше о том, с чьею комнатой смежен этот чулан, зашла в него со свечою, желая достать платье из короба своего, поставленного здесь у стены.
Свеча случайно потухла. „Экономка“ уже собиралась выйти, чтобы зажечь ее, как вдруг ее внимание привлекла тонкая полоска дневного света, стрелою прорезающая тьму, царящую кругом. Освоясь в темноте, Анельця различила что-то вроде оконной рамы без стекол в стене против дверей чулана. И стрелка света падала именно оттуда. Захваченная любопытством, подошла она к стене, влезла на ковры, сложенные здесь целою грудой, и прильнула глазами к маленькому отверстию, пробитому гвоздем в досках, которыми забрано было все окно, прежде служившее для освещения темного чулана, а потом уничтоженное. Гвоздь, сделавший прокол, потом был удален, верно, перебит на другое место, и в отверстие, оставленное им, Анельця увидала, что именно спальня нелюбимой ею „лектрисы“ находится за стеною чулана. Замаскированное досками, заклеенное потом обоями, окно ничем не выдавалось в покое Алины, и она не знала, конечно, что случай дал сопернице возможность следить за каждым ее шагом.
Сюда и кинулась теперь „экономка“, в этот чулан, вместо того, чтобы уйти в свою комнатку и проплакать до утра, как бывало не раз.
Бесшумно раскрыла она дверь, скользнула в черную, непроглядную темноту, очутилась мгновенно на груде ковров, но не решилась сразу заглянуть в предательский „глазок“, откуда слабо пробивалась тонкая-тонкая ниточка света от свечи или лампады, зажженной в спальне француженки перед неизбежным киотом, как и во всех остальных покоях гагаринского дворца.
Негромкий смех, подавленные, прерывистые голоса услыхала сейчас же Анельця. Вот прозвучали долгие, бесконечные два-три поцелуя… Опять смех и говор.
Анельця своим напряженным, обостренным до крайних пределов слухом улавливала малейший звук и шорох за стеной, падение одежд, сплетение рук, слияние пылающих уст… Ей кажется даже, что стена раздвинулась и она видит все, что там происходит.