Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мария Ивановна сообщала, что из Гресси они вернулись в октябре. Вот и в «Дневнике…» песик жалуется, что пришла осень, все разъезжаются, ковры пересыпают жутким нафталином, от которого он чихает. Зина с родителями уехала в Париж, а Микки оставили в усадьбе под присмотром консьержа и садовника. Вполне вероятно, что так и было (хозяева собаки выехали подыскивать зимнюю квартиру), и у Черного болела душа, когда он думал о том, что там делает брошенный пес. «Я один» — так называется грустная глава, в которой Микки плачет у камина. Зина его забыла! До чего он исхудал… Конечно, садовник и консьерж сговорились и сами съедают всё, что оставили хозяева, а для Микки варят отвратительную овсянку. Он постоянно голоден и в поисках еды пустился на хитрость: бегает в соседнее бистро и там танцует фокстрот (это же танец фоксов!). За это мясо дают. Однако и обижают его многие. Петух в нос клюнул ни с того ни с сего, а еще — брр — черный таракан забрался в миску, задохнулся там и утонул. Малыш Микки плачет, уткнув нос в корытце с дождевой водой. Зина его забыла! «И скучно, и грустно, и некому лапу пожать!»

Ну, конечно, Зина его не забыла, и в следующей главе мы уже видим гордого фокса, украшенного ошейником и зеленым галстуком, в Париже. Он знает, что серебряная визитная карточка на ошейнике — это его адрес: рю Асомсьон, 16 («третий этаж направо»), телефон 12–37. Вполне возможно, что это маленькое хулиганство, и Черный указал подлинный адрес Дукельских, предполагаемых владельцев собаки. Если они жили на рю Асомсьон, то становится ясно, почему поэт не расстался с Микки и по возвращении из Гресси в Париж. В канун нового, 1925 года они с женой поселились неподалеку — на авеню Теофиль Готье, 8, и больше уже не переезжали. Квартира была хорошая, в четыре комнаты, с ванной, но без отопления и совершенно пустая. По словам Марии Ивановны, сосед-мебельщик предложил им найти все необходимое и разрешил расплачиваться постепенно, по мере возможности.

Жизнь определенно налаживалась. У Александра Михайловича появились квартира, постоянная работа в «Иллюстрированной России», собака — пусть чужая, что с того? Поэт продолжал возиться с Микки, ходил с ним гулять в Булонский лес и даже брал с собой в редакцию, на бульвар Сен-Мишель. Сначала они ехали в метро, потом выходили на станции «Распай» — задолго, чтобы прогуляться и непременно посидеть в Люксембургском саду. С любовью, смешанной с жалостью, Черный смотрел на фокса, пугавшегося городского грохота, и представлял себе, что он там думает. «Улиц — миллион, а миллион — это больше, чем десять, — ворчит Микки в „Дневнике…“. — Куда ни посмотришь — ноги, ноги и ноги. Автомобили, как пьяные носороги, летят, хрипят — и все на меня!.. <…> Цепочка тянет, намордник жмет. Как они могут жить в таком карусельном городе!» И поэт спасал друга, сворачивая в тишину Люксембургского сада и блаженно опускаясь на скамейку неподалеку от статуи Весны.

Прохладно. Бесшумно чертят по воздуху разноцветные листья. Как хорошо! Ты оказался в лучшем городе на земле и сидишь в саду, о котором в детстве, замирая, читал в книгах Дюма. Скоро ты выйдешь на бульвар и, может быть, выпьешь в кафе чашку горячего шоколада. Здесь мир, здесь никого не расстреливают, из окон не торчат пулеметы, не маршируют «фажисты»… Но почему же на душе неспокойно? Ты внешне мало отличаешься от тех, кто точно так же сидит на аллеях парка, но ты другой. И не только потому, что за пазухой у тебя бутерброды в дешевой эмигрантской газетке, но и потому, что глаза тебя выдают. В них — пустыня, и они кричат о том, что ты снова не спал. Больная память рождала кошмары: Псков, Псков! Ты снова пытался что-то изменить там, хотел предупредить своего приятеля, купца, что ему нужно уносить ноги:

«Еще не поздно… Брось забаву,
Продай амбар, и сад, и дом,
Отправь жену с детьми в Либаву,
А сам за ними — хоть пешком!»
(«Эмигрантские сны», 1924)

Не слушал купец, хохотал, предлагал сходить опохмелиться.

Нет его больше. Нет Пскова. Нет той России, есть теперь эта, эмигрантская, «иллюстрированная». Пора в редакцию.

Поэт бредет бульваром Сен-Мишель, вдыхая ароматы кофе и булок, машинально мурлыкая в унисон мелодиям автоматов из кафе. В редакции он, прикидываясь профессором Смяткиным, планирует «Страничку для детей». Она авторская, любимая, и Черный неохотно пускает сюда посторонних. Однако для первого выпуска сделал исключение и дал заработать Петру Петровичу Потемкину, с которым его вновь столкнула судьба.

Пожалуй, в нынешнем окружении Александра Михайловича не было более старых знакомых. Потемкина, как мы помним, он впервые увидел 20 лет назад, в 1904 году, когда работал в службе сборов Варшавской железной дороги под началом его отца. Последний раз они встречались год назад в Берлине: Петр Петрович продавал Гржебину сборник стихов и рассказывал о жизни в пражских Мокропсах. Недавно он приехал на рекогносцировку в Париж, оставив жену и дочь в Праге под присмотром Аверченко, хотя Аркадий, по словам Потемкина, серьезно болел и ему самому нужна была помощь. Черный знал о неприятностях с Аверченко, потому что с ноября 1924 года устроился в «Русскую газету» (Куприн сдержал обещание и посодействовал в этом), гордившуюся звездными авторами, в том числе Аверченко, присылавшим материал из Праги. В редакции сетовали, что тот давно ничего не дает, и ссылались на его письменное объяснение: плохо с глазами, врачи запретили читать и писать.

Черный и Потемкин, легендарные сатирические поэты «старого Петербурга», свое место под парижским эмигрантским солнцем занимали не без боя. Они быстро поняли, что здесь есть конкуренты. Во-первых, Тэффи, давно знавшая в городе «всех крокодилов». Во-вторых, Дон Аминадо, которого Александр Михайлович некогда принимал у себя в Берлине. С тех пор Аминад Петрович стал ведущим фельетонистом милюковских «Последних новостей», сделал карьеру, был напорист и с удовольствием цитировал поговорку, которую о нем сложили: «Молчи! Так надо — я Дон Аминадо!»

И снова, как некогда в Берлине, Саше Черному, чтобы не пропасть, нужно было становиться публичным человеком, выступать, устраивать литературные вечера, мучительно ломая себя. Елизавета Морицовна Куприна, дама не менее деловая, чем Мария Ивановна, пришла ему на помощь и договорилась с художником Филиппом Андреевичем Малявиным об аренде его мастерской для вечера. Супруги Гликберг пришли ее посмотреть, и их мнения разошлись. Мария Ивановна была недовольна тем, что мастерская не вместит больше ста человек — значит, заработать много не удастся. Александр Михайлович же застыл от ужаса, услышав о ста человеках. Ему бы зальчик мест этак на двадцать, да чтобы темный, да чтобы было, куда сбежать, если что.

Победил сильнейший, то есть женщина. Похоже, готовясь к первому парижскому выступлению, наш герой решил действовать по известному принципу — постарался посмеяться над своим страхом и тем самым проститься с ним. Он написал ироническую исповедь «Из дневника поэта», которой в декабре уходящего 1924 года и открыл свой первый в Париже вечер:

Безмерно жутко в полночь на погосте
Внимать унылому шипению ольхи…
Еще страшнее в зале на помосте
Читать на вечерах свои стихи.
Стоит столбом испуганная Муза,
Волнуясь, комкает интимные слова,
А перед ней, как страшная Медуза,
Стоглазая чужая голова…
Такое чувство ощущает кролик,
Когда над ним удав раскроет пасть,
Как хорошо, когда поставят столик:
Хоть ноги спрячешь — и нельзя упасть.
(«Из дневника поэта», 1925)
79
{"b":"265220","o":1}