В ту же секунду искры, посыпавшиеся из глаз, убедили Ходжу Насреддина, что крыльев у него нет. Вылетев из седла, он шлепнулся на дорогу, сажени на две впереди ишака.
Когда он с кряхтеньем и охами встал, весь перепачканный пылью, ишак, ласково пошевеливая ушами и сохраняя на морде самое невинное выражение, подошел к нему, как бы приглашая снова занять место в седле.
— О ты, посланный мне в наказание за моих грехи и за грехи моего отца, деда и прадеда, ибо, клянусь правотой ислама, несправедливо было бы столь тяжко наказывать человека за одни только собственные его грехи! — начал Ходжа Насреддин дрожащим от негодования голосом. — О ты, презренная помесь паука и гиены! О ты, который…
Но тут он осекся, заметив каких-то людей, сидевших неподалеку в тени полуразрушенного забора.
Проклятья замерли на губах Ходжи Насреддина.
Он понимал, что человек, попавший на виду у других в смешное и непочтенное положение, должен сам смеяться громче всех над собой.
Ходжа Насреддин подмигнул сидящим и широко улыбнулся, показав сразу все свои зубы.
— Эге! — сказал он громко и весело. — Вот это я славно полетел! Скажите, сколько раз я перевернулся, а то я сам не успел сосчитать. Ах ты, шалунишка! — продолжал он, добродушно похлопывая ишака ладонью, в то время как руки чесались хорошенько отдуть его плетью, — ах ты, шалунишка! Он у меня такой: чуть зазеваешься, и он обязательно уж что-нибудь сотворит!
Ходжа Насреддин залился веселым смехом, но с удивлением заметил, что никто не вторит ему. Все продолжали сидеть с опущенными головами и омраченными лицами, а женщины, державшие на руках младенцев, тихо плакали.
«Здесь что-то не так», — сказал себе Ходжа Насреддин и подошел ближе.
— Послушай, почтенный старец, — обратился он к седобородому старику с изможденным лицом, — поведай мне, что случилось? Почему я не вижу улыбок, не слышу смеха, почему плачут женщины? Зачем вы сидите здесь на дороге в пыли и жаре, разве не лучше сидеть дома в прохладе?
— Дома хорошо сидеть тому, у кого есть дом, — скорбно ответил старик. — Ах, прохожий, не спрашивай — горе велико, а помочь ты все равно не сможешь. Вот я, старый, дряхлый, молю сейчас бога, чтобы он поскорее послал мне смерть.
— К чему такие слова! — укоризненно сказал Ходжа Насреддин. — Человек никогда не должен думать об этом. Поведай мне свое горе и не смотри, что я беден с виду. Может быть, я сумею помочь тебе.
— Мой рассказ будет кратким. Всего час назад по нашей улице прошел ростовщик Джафар в сопровождении двух эмирских стражников. А я должник ростовщика Джафара, и завтра утром истекает срок моего долга. И вот я изгнан из своего дома, в котором прожил всю жизнь, и нет больше у меня семьи и нет угла, где бы мог я преклонить голову… А все имущество мое: дом, сад, скот и виноградники — будет продано завтра Джафаром.
Слезы показались на глазах старика, голос дрожал.
— И много ты ему должен? — спросил Ходжа Насреддин.
— Очень много, прохожий. Я должен ему двести пятьдесят таньга.
— Двести пятьдесят таньга! — воскликнул Ходжа Насреддин. — И человек желает себе смерти из-за какихто двухсот пятидесяти таньга! Ну, ну, стой смирно, — добавил он, обращаясь к ишаку и развязывая переметную сумку. — Вот тебе, почтенный старец, двести пятьдесят таньга, отдай их этому ростовщику, выгони его пинками из своего дома и доживай свои дни в покое и благоденствии.
Услышав звон серебра, все встрепенулись, а старик не мог вымолвить слова и только глазами, в которых сверкали слезы, благодарил Ходжу Насреддина.
— Вот видишь, а ты еще не хотел рассказывать о своем горе, — сказал Ходжа Насреддин, отсчитывая последнюю монету и думая про себя: «Ничего, вместо восьми мастеров я найму только семь, с меня и этого хватит!»
Вдруг женщина, сидевшая рядом со стариком, бросилась в ноги Ходже Насреддину и протянула к нему с громким плачем своего ребенка.
— Посмотри! — сказала она сквозь рыдания. — Он болен, губы его пересохли и лицо пылает. И он умрет теперь, мой бедный мальчик, где-нибудь на дороге, ибо меня выгнали из моего дома.
Ходжа Насреддин взглянул на исхудавшее, бледное личико ребенка, на его прозрачные руки, потом обвел взглядом лица сидящих. И когда он вгляделся в эти лица, иссеченные морщинами, измятые страданием, и увидел глаза, потускневшие от бесконечных слез, — словно горячий нож вонзился в его сердце, мгновенная судорога перехватила горло, кровь жаркой волной бросилась в лицо. Он отвернулся.
— Я вдова, — продолжала женщина. — Мой муж, умерший полгода назад, был должен ростовщику двести таньга, и по закону долг перешел на меня.
— Мальчик в самом деле болен, — сказал Ходжа Насреддин. — И вовсе не следует держать его на солнцепеке, ибо солнечные лучи сгущают кровь в жилах, как говорит об этом Авиценна, что, конечно, не полезно мальчику. Вот тебе двести таньга, возвращайся скорее домой, положи ему примочку на лоб; вот тебе еще пятьдесят таньга, чтобы ты могла позвать лекаря и купить лекарства.
Про себя подумал: «Можно отлично обойтись и шестью мастерами».
Но в ноги ему рухнул огромного роста бородатый каменщик, семью которого завтра должны были продать в рабство за долг ростовщику Джафару в четыреста тавьга… «Пять мастеров, конечно, маловато», — подумал Ходжа Насреддин, развязывая свою сумку. Не успел он ее завязать, как еще две женщины упали на колени перед ним, и рассказы их были столь жалобны, что Ходжа Насреддин, не колеблясь, наделил их деньгами, достаточными для расплаты с ростовщиком. Увидев, что оставшихся денег едва-едва хватит на содержание трех мастеров, он решил, что в таком случае не стоит и связываться с мастерскими, и щедрой рукой принялся раздавать деньги остальным должникам ростовщика Джафара.
В сумке осталось не больше пятисот таньга. И тогда Ходжа Насреддин заметил в стороне еще одного человека, который не обратился за помощью, хотя на лице его было ясно написано горе.
— Эй ты, послушай! — позвал Ходжа Насреддин. — Зачем ты сидишь здесь? Ведь за тобой нет долга ростовщику?
— Я должен ему, — глухо сказал человек. — Завтра я сам пойду в цепях на невольничий рынок.
— Почему же ты молчал до сих пор?
— О щедрый, благодетельный путник, я не знаю, кто ты. Святой ли Богаэддин, вышедший из своей гробницы, чтобы помочь беднякам, или сам Гарун-альРашид? Я не обратился к тебе только потому, что и без меня ты уже очень сильно потратился, а я должен больше всех — пятьсот таньга, и я боялся, что если ты дашь мне, то не хватит старикам и женщинам.
— Ты справедлив, благороден и совестлив, — сказал растроганный Ходжа Насреддин. — Но я тоже справедлив, благороден и совестлив, и, клянусь, ты не пойдешь завтра в цепях на невольничий рынок. Держи полу!
Он высыпал из переметной сумки все деньги до последней таньга. Тогда человек, придерживая левой рукой полу халата, обнял правой рукой Ходжу Насреддина и припал в слезах к его груди.
Ходжа Насреддин обвел взглядом всех спасенных людей, увидел улыбки, румянец на лицах, блеск в глазах.
— А ты в самом деле здорово полетел со своего ишака, — сказал вдруг огромный бородатый каменщик, захохотав, и все разом захохотали — мужчины грубыми голосами, а женщины — тонкими, и заулыбались дети, протягивая ручонки к Ходже Насреддину, а сам он смеялся громче всех.
— О! — говорил он, корчась от смеха, — вы еще не знаете, какой это ишак! Это такой проклятый ишак!..
— Нет! — перебила женщина с больным ребенком на руках. — Не говори так про своего ишака. Это самый умный, самый благородный, самый драгоценный в мире ишак, равных ему никогда еще не было и не будет. Я согласна всю жизнь ухаживать за ним, кормить его отборным зерном, никогда не утруждать работой, чистить скребницей, расчесывать хвост ему гребнем. Ведь если бы этот несравненный и подобный цветущей розе ишак, наполненный одними лишь добродетелями, не прыгнул через канаву и не выбросил тебя из седла, о путник, явившийся перед нами, как солнце во мгле, — ты проехал бы мимо, не заметив нас, а мы не посмели бы остановить тебя!