Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Раньше они с женой говорили о детях и сокрушались совместно; под старость, когда надежда исчезла для них, — перестали говорить, ибо чувствовали себя виновными друг перед другом, и сокрушались каждый отдельно, в молчании.

Как-то, в конце апреля, когда уже опали в маленьком садике все лепестки с персиков, абрикосов и яблонь и только приземистая коренастая айва еще удерживала на ветках свою грубоватую розовую красоту, — под вечер, восстав от послеобеденного сна, Шир-Мамед нечаянно нарушил молчаливый уговор: не заводить речи о детях.

— Знаешь, что мне приснилось"^ — сказал он. — Будто бы у нас родился сын — такой здоровый, крикливый мальчишка!

Старуха вся съежилась, пригнулась, посмотрела умоляющими глазами, словно говоря: "Прости меня!" Он вздохнул и отвернулся: прощения, может быть, следовало просить ему.

Весь вечер прошел в задумчивом молчании.

Старуха занялась приготовлениями к ужину, а Шир-Мамед осмотром шести новых горшков, стоявших в ряд вдоль забора и предназначенных на завтра к продаже. Это были тануры больше обычных размерами. "Пожалуй, они по три на арбу не уместятся, а только по два", — соображал Шир-Мамед, прикидывая, во что ему обойдется перевозка горшков на базар.

Потом они поужинали и легли спать.

Проснувшись ночью, Шир-Мамед увидел старуху на коленях перед открытым окном. Сильный лунный поток освещал ее всю, до последней морщинки на лице. Она молилась. Шир-Мамед прислушался к ее молитве. Она просила бога о ребенке, — безумная, в шестьдесят лет!.. И шепот ее был безумным, она уже не помнила себя и обращалась к богу с упреками. Вся многолетняя скорбь, неутоленная жажда материнвования, — ответим словами поэта: "Невелик разум человека, который умеет ходить только прямо и не подбирает золота, если оно лежит немного в стороне". Другие скажут, что мы неискусно вплели в книгу этот рассказ, что следовало бы найти ему иное место, более подходящее, — мы спорить не будем, опираясь на пословицу: "Таньга не превращается в динар, если переложить ее из правого кармана в левый".

Теперь перейдем к рассказу о его детстве.

В самом начале мы должны опровергнуть утвердившееся мнение, будто бы Ходжа Насреддин родился и вырос в семье бедного бухарского седельника Шир-Мамеда. Здесь две ошибки: во-первых, ШирМамед был не седельником, а гончаром; во-вторых, в его доме Ходжа Насреддин не родился, а только вырос. Дело в том, что Шир-Мамед, которого до сих пор считали родным отцом Ходжи Насреддина, был на самом деле его приемным отцом.

Это обстоятельство мы и положим в основание нашего рассказа.

Гончар Шир-Мамед был довольно искусным мастером, особенно в изготовлении больших, в рост человека, горшков, так называемых "тануров", предназначенных для хранения воды. Честь и достоинство мастера в том, чтобы его тануры сохраняли воду всегда холодной и свежей, — тем холоднее, чем жарче день. Шир-Мамед постиг тайну смешивания в должных долях глины, песка, размолотой каменной пыли и золы от саксауловых дров, тайну обжига и последующего постепенного охлаждения: его тануры выходили из печи звонкими, пористыми, и в знойный день исправно потели, обтягиваясь как бы серебристо-сизым водяным шелком. Горшки приносили Шир-Мамеду хороший доход, — он жил, не терпя нужды, сумел даже к старости обзавестись кое-каким хозяйством: домом, садом, виноградником, двумя сундуками, полными добра. И все же он считал себя несчастным, жестоко обделенным жизнью: в его доме не было детей.

Молитвы, многолетние жертвования в мечеть, знахари, заговоры — все было испробовано Шир-Мамедом. Тщетно, — его жена не беременела. Так они оба перешли в старость. В доме всегда царил безупречный порядок и благочинная тишина: посуда стояла в нишах, не обновляемая годами, ибо ни одной чашки не разбивалось, шелковые одеяла выглядели купленными вчера. Но подобное благочиние по сердцу только черствым себялюбцам, а Шир-Мамед таким не был; о как возликовал бы он, если бы однажды вся эта посуда оказалась перебитой начисто, до последней чашки, неосторожно брошенным мячом, а шелковые одеяла — прожженными насквозь горящим углем, добытым из очага с целью всестороннего исследования его свойства!

Раньше они с женой говорили о детях и сокрушались совместно; под старость, когда надежда исчезла для них, — перестали говорить, ибо чувствовали себя виновными друг перед другом, и сокрушались каждый отдельно, в молчании.

Как-то, в конце апреля, когда уже опали в маленьком садике все лепестки с персиков, абрикосов и яблонь и только приземистая коренастая айва еще удерживала на ветках свою грубоватую розовую красоту, — под вечер, восстав от послеобеденного сна, Шир-Мамед нечаянно нарушил молчаливый уговор: не заводить речи о детях.

— Знаешь, что мне приснилось? — сказал он. — Будто бы у нас родился сын — такой здоровый, крикливый мальчишка!

Старуха вся съежилась, пригнулась, посмотрела умоляющими глазами, словно говоря: "Прости меня!" Он вздохнул и отвернулся: прощеиия, может быть, следовало просить ему.

Весь вечер прошел в задумчивом молчании.

Старуха занялась приготовлениями к ужину, а Шир-Мамед осмотром шести новых горшков, стоявших в ряд вдоль забора и предназначенных на завтра к продаже. Это были тануры больше обычных размерами. "Пожалуй, они по три на арбу не уместятся, а только по два", — соображал Шир-Мамед, прикидывая, во что ему обойдется перевозка горшков на базар.

Потом они поужинали и легли спать.

Проснувшись ночью, Шир-Мамед увидел старуху на коленях перед открытым окном. Сильный лунный поток освещал ее всю, до последней морщинки на лице. Она молилась. Шир-Мамед прислушался к ее молитве. Она просила бога о ребенке, — безумная, в шестьдесят лет!.. И шепот ее был безумным, она уже не помнила себя и обращалась к богу с упреками. Вся многолетняя скорбь, неутоленная жажда материнства, одиночество, тоска обманутых надежд — все было в этом шепоте! И все-таки в шепоте была вера, вопреки всему, вопреки разуму и очевидности! "Всемогущий!.." Она рванула седые, бессильно висевшие космы, повалилась лицом вниз, неуклюже выпятив костлявый крестец под белой рубашкой, и глухо застонала, — слов у нее больше не было. Горячая судорога сдавила грудь Шир-Мамеда; полный нестерпимой жалости к старухе и нежности, он замер на постели, закусив подушку, чтобы сдержать слезы, клокотавшие в нем.

Старуха вскоре легла на свое место, рядом. Шир-Мамед не шевелился, она тоже не шевелилась; оба знали друг о друге, что не спят, но щадили друг друга, притворяясь, будто спят, и притворяясь, что взаимно верят этому нехитрому обману. Ни одного слова не было сказано между ними до рассвета, но много было сказано в мыслях без слов, и они взаимно простили друг друга, поняв, что живут единой жизнью: он — для старухи, она — для него, и никакой отдельной жизни, каждому для себя, у них уже давным-давно нет.

Это была для Шир-Мамеда тяжелая ночь. С облегчением встретил он утро, в надежде за обычными заботами спрятаться от скорбных, жалостливых мыслей.

Было очень рано, утренний свет еще не утратил своей синевы, заря только начинала брезжить, — до отъезда на базар оставалось не меньше двух часов. Шир-Мамед опять взялся осматривать и остукивать горшки. На легкие удары палочки они отзывались чистым звоном, без дребезжания, без притупленности, которые свидетельствовали бы о трещинах или иных пороках. Так он осмотрел пять горшков и подошел к шестому, крайнему.

Что за чудо? Шестой горшок отозвался на удар не звоном, а писком. Шир-Мамед безмерно удивился, ударил палочкой еще раз. И снова услышал писк. Но теперь уже ясно было, что пищит не сам горшок, а что-то другое, живое, находящееся в горшке.

Кто бы это мог забраться туда? Котенок? Щенок? Птенец? Каким образом?… Но он там был. Он пищал!

Шир-Мамед попробовал заглянуть в горшок — и увидел только темноту. Пришлось ему запустить вглубь руку. Горшок был глубоким, Шир-Мамед лежал на нем, иначе рука не доставала до дна. Вот нащупал он какое-то ватное тряпье, потом… Он дернулся, поспешно вытащил руку, внимательно осмотрел.

111
{"b":"265208","o":1}