Лонгстаф выкурил еще одну сигарету и раздавил окурок. Затем прокрался ко входу в конюшни и тихонько затворил дверь, но сразу же открыл – всего на дюйм, чтобы только глянуть одним глазком, – а затем распахнул настежь. В солнечном свете замерцала пыль. У лестницы, поставив лапу на нижнюю ступеньку и обернувшись к Джону, сидела кошка. Она расправила крылья.
Из горла Лонгстафа донеслось нечто вроде кашля – свист и скрежет становились все громче, пока наружу, подобно рвоте, не хлынул смех. Он наводнил конюшни: короткое отрывистое эхо встречалось с новыми потоками могучего рева; Джон раскачивался с такой силой, что казалось, его позвоночник вот-вот переломится. Он размахивал руками и хватался за живот, спиной вбирая неукротимый жар солнца. Кошка залезла наверх и оттуда наблюдала за его весельем.
Потом Лонгстаф ушел и вернулся с женой и двумя дочками. Они встали в дверях и с изумлением смотрели на крылатую кошку.
Сначала я хотел броситься прямо к ним, в их объятия, чтобы они гладили меня, чесали за ухом и смеялись всякий раз, когда я чихаю. Но я устоял перед соблазном и наблюдал за ними с безопасного расстояния.
Через несколько минут одна из девочек осмелилась войти внутрь. Поглядев на отца, который сиял от радости и одобрительно кивал, она подошла к лестнице и стала подзывать кошку. Та не спускалась и, кажется, смотрела на жену Лонгстафа. Увидев, что кошка не двигается с места, девочка решила сама забраться наверх. Мать испуганно вскрикнула и уже хотела броситься на помощь ребенку, когда Джон взял ее за руку и успокоил. Он завороженно наблюдал, как его бесстрашная дочь начинает подъем.
Она поднималась медленно – ножки восьмилетней с трудом преодолевали огромные ступени, и чем выше она забиралась, тем испуганнее глядела вниз. Наконец девочка уперлась головой в потолок и просияла гордой улыбкой. Держась одной белой ручкой за лестницу, второй она принялась неловко гладить кошку по спине. Улыбка становилась все шире, пока дитя с наивным любопытством ерошило рыжий мех. И тут она прикоснулась к крыльям. В ужасе замерла, не смея даже отдернуть руку – мягкая ладонь все еще лежала на крыле, когда лицо сморщилось в испуганной гримаске, а глаза заблестели от слез.
Лонгстаф вновь расхохотался. Его дочь резко обернулась, но он уже был тут как тут, чтобы поймать ее, рыдающую, и крепко прижать к груди.
– Смотри! – прошептал он. – Разве ты никогда не хотела летать? Ну же, посмотри! – И Джон приподнял ее мокрый подбородок, показывая, как гладит бело-рыжие крылья. – Волшебная киска, будешь жить с нами?
А когда его дочь успокоилась, Лонгстаф взял кошку, и втроем они спустились по лестнице.
– Плевать мне на перепись! – кричал Лонгстаф в те дни, упоенный неожиданным успехом своего дела. Вместе с семьей они поселились в новом доме.
Он приехал в город как раз вовремя, чтобы попасть под перепись 1880-го. Тогда ему было восемнадцать, за душой – ни денег, ни приличного образования, хотя еще в детстве Джон без труда научился читать, писать и считать. Как раз в тот год он похоронил маму; отец умер гораздо раньше. В переписи 1880-го профессия Джона значилась как «чернорабочий», потому что работы как таковой у него еще не было. Зато спустя десять лет новая перепись назвала его «крупным поставщиком угля», чем, надо заметить, преуменьшила заслуги Лонгстафа. Через два года он приобрел имение: дом с амбаром и конюшнями. Его жена Флора и две дочери не могли поверить свалившемуся на них счастью, хотя уже неоднократно твердили себе, что новый дом с гостиной, отдельной кухней и большим камином в каждой комнате – вовсе не затянувшаяся мечта о несбыточном, а реальность. Джон купил все это за наличные у какой-то вдовы. Дом пустовал так долго, что все горожане думали, он больше не продается. Но еще удивительнее и чудеснее было другое: у дома было собственное имя. Нью-Корт.
– Плевать мне на перепись! Пусть проводят ее хоть каждый год, хоть раз в десять лет, Джон Лонгстаф вне категорий! – радостно вскричал он и закружил обеих дочерей, да так быстро, что их ножки взлетели в воздух и ударились о громадный дубовый шкаф в столовой. – Ну, куда полетим? – спросил он восторженным хриплым голосом. – Да куда угодно! – И усадил их на большой крепкий стол посреди комнаты, который выдержал бы еще сотню таких же девчушек. Сестры повалились друг на друга, задыхаясь от смеха и волнения. Отец, подбоченясь, смотрел на них влажными исступленными глазами.
Джон приехал в город двенадцать лет назад и с тех пор трудился не покладая рук. Когда тело отказывалось работать (а случалось такое крайне редко), он думал, всегда чуть опережая время: намечал планы, строил будущее на фундаменте, который еще только предстояло заложить. Из чернорабочего он превратился в поставщика угля, а затем стал заниматься самыми разными поставками. Лонгстаф работал на сотню клиентов, никогда не останавливаясь и постоянно что-то меняя. Сначала он досконально изучал новое прибыльное дело, а затем без лишних раздумий за него брался.
И еще он держал кур. Для начала купил дюжину цыплят и поселил их в старом сарае на краю поля, арендованном за сущие гроши. Каждый вечер он мчался к сараю, чтобы накормить и напоить птиц. Друзья качали головами и смеялись над его неисчерпаемым упорством: «Это же надо, дюжина кур! Да какой с них прок?» Но дюжиной дело не ограничилось. Всякий раз, когда Лонгстафа спрашивали, цыплят оказывалось больше и больше. Дошло до того, что он арендовал половину поля и построил на нем с десяток длинных сараев. Строил Джон сам, а дерево досталось ему бесплатно от одного фермера, у которого он купил годовой запас зерна. С воришками трудностей не возникало: как-то раз повадились двое за яйцами, да так схлопотали, что их синяки говорили куда громче всяких угроз.
В субботу он разносил яйца по окрестным домам и возвращался к семье, лишь когда продавал недельный сбор, сколько бы времени это ни отнимало. А если дома заканчивались, Лонгстаф вставал у бара с последней дюжиной яиц и под ледяным дождем ждал, пока какой-нибудь пьяница, просадивший все деньги, не купит их по дороге домой, чтобы хоть чем-то задобрить жену. Вскоре яиц стало так много, что Джону понадобились телега и лошадь – теперь он обслуживал пекарни, рынки, гостиницы и даже работный дом. Пекарни охотней всего брали его товар, потому что высоко ценили надежность поставщика, ведь без яиц они не протянули бы и часа. Лонгстаф привозил их в понедельник на рассвете. В четыре часа утра он загружал телегу и до работы успевал объездить нескольких клиентов. Среди пекарей Джон прослыл безумцем – была в его жилистом теле какая-то будоражащая стремительность. И еще одно: чем бы Лонгстаф ни занимался – вел деловые переговоры, отдыхал ли, – у всякого его поступка была цель. Даже кашлем или взмахом руки он словно обозначал новую крупную победу.
Двенадцать лет Лонгстаф держал кур и потихоньку откладывал прибыль. И хотя с каждым годом птиц в его сараях становилось все больше, при друзьях он лишь посмеивался над этой затеей, словно не придавал ей особого значения. Теперь у него было триста несушек и семнадцать дюжин яиц в неделю да около сотни кур в год на продажу. Казалось, что только Джон понимал, сколько выгоды может принести одна-единственная курица: она давала три-четыре яйца за неделю, а через пару лет из нее можно было сварить суп. Математика птичьей жизни всегда приводила Лонгстафа в восхищение, и он неоднократно тряс головой, силясь понять: почему же весь мир не разводит кур?! За двенадцать лет он заработал на них больше, чем любой его знакомый за все двадцать.
К переписи 1890-го Лонгстаф, пусть и всего лишь «крупный поставщик угля», стал одним из самых богатых людей в округе. Еще через два года он продал курятники, купил имение Нью-Корт и обставил весь дом превосходной дубовой мебелью, которую приобрел по дешевке благодаря своей новой компании, занимающейся грузоперевозками. И в первое утро, когда Джон любовался рассветом над собственным каменным домом, словно бы в довершение всех чудес ему явилась летающая кошка.