-- Что с тобой, мамонька?-- встревожился Александр.-- Чивой-то ты? Кто-нибудь тебя обидел? Старуха отрицательно покачала головой. -- В чем же дело?
-- Вспомнила, родненький, вспомнила. Одну глупость вспомнила.
-- Да что вспомнила-то? -- озабоченно спрашивал Александр.
-- Уж и силен же ты был, батюшка, ох и силен!
-- Да что я, дрался, что ль, с тобой?
-- И дрался, что греха таить. А самое главное -- кусался. И зубенков еще не было, а так, деснушками, как ахнешь, бывало, за сосок, аж в глаза ночь набежит.
Александр ахнул от смеха и расцеловал свою старуху, гордую и счастливую.
-- Зато уж и выкормила, уж и выходила, богатырек ты мой любимый, болезный...
Эта мамка пользовалась во дворце всеобщим уважением, и не было ничего такого, чего ни сделал бы для нее Александр. Говорили, что в Ливадии, на смертном одре, вспомнил он о ней и сказал:
-- Эх, если бы жива была старая! Вспрыснула бы с уголька, и все как рукой бы сняло. А то профессора, аптека...
...Всех этих нянек поставляла ко Двору деревня, находившаяся около Ропши. Каждой кормилице полагалось: постройка избы в деревне, отличное жалование и единовременное пособие по окончании службы. Работа была обременительная, и за все время пребывания во дворце мамка не имела права ни ездить домой, ни выходить в город.
Приезд этих нянек, повторяю, доставлял нам большое удовольствие, ибо как-то нарушал тот однообразный устав, которым была ограничена наша маленькая жизнь.
Мое "влияние"
Да, конечно: дворец есть дворец, и каждое утро почтительнейший, ловчайший, с ухватками фокусника, лакей сервировал нам какао, горку твердо-ледяного сливочного, фигурно вылепленного масла и горку таких булочек, что плакать хотелось. Все это бесшумное и торжественное великолепие сначала ослепляло, но потом стало привычным и скоро приелось. Одно только и было интересно, что необыкновенно чистые, до прозрачности вымытые ногти лакея. А все остальное: ну да, булочки; ну да, масло; ну да, салфеточки; но сиди за столом по команде; не болтай ногами; не разложи локтей, как хочется; не зевни; таскайся целый день в воскресном костюме; береги глянец сапог; будь начеку к осмотрам, к внезапным ревизиям, на которых ты играешь роль отставного козы барабанщика; вперед не забегай, в середке не мешай и сзади не отставай; потом в сад на пятнадцать минут, а в саду через стенку слышно, как шумит Невский проспект, а с ним -- целый мир. Про петербургский климат много писали плохого, но когда там весна или начало осени, то рая не нужно. И вот чувствуешь, кожей ощущаешь, что простой веселый воробей попал в кампанию экзотических птиц.
И разве это -- счастье?
Счастье в том, чтобы зажать в ладонь, еще не выспавшуюся, мамин двугривенный и, в одних трусиках, пулей лететь в мелочную лавочку купца Воробьева, спуститься по сбитым ступенькам в полутемное подвальное помещение, вдохнуть очаровательный, только в России известный запах квашеной капусты, маринованной, в бочонке, сельди и толстой сахарной бумаги; купить осьмушку затвердевшего масла, бутылку новодеревенского молока и трехкопеечную марку для городского письма, -- и все это донести с шиком, с разгоном, не пролить, не разбить, не потерять и потом воссесть за стол, ощутить беспокойный аппетит, уплетать, вспоминать тающий сон, мысленно разрабатывать программу дня и потом свобода, пыльная дорога, сады, сирень, воздух -- по копейке штука и горизонтом пахнет.
У воробья была своя жизнь и, особенно, у воробья коломенского, который живет в одноэтажном деревянном доме.
Но Александр Третий (я это понял потом) был человек умный, не набитый придворной спесью. Я потом уже узнал, что он просил, например, своего брата Алексея "сделать Ники мужчиной". И, вводя в свою семью меня, он умышленно выбирал мальчишку с воли, чтобы приблизить к этой воле птиц экзотических, ибо, собираясь царствовать, собираясь управлять людьми, нужно уметь ходить по земле, нужно позволять ветрам дуть на себя, нужно иметь представление о каких-то вещах, которых в клетку не заманишь. На больших высотах дышат так, а внизу -- иначе.
И вот однажды в саду, во время дружеской болтовни, Ники расспросил меня про Коломну: что такое Коломна? Где она находится и подчиняются ли дедушке тамошние люди? Я рассказал все честно и откровенно.
-- А что ты делал в Коломне? -- спросил Ники.
Несмотря на дружбу, на одинаковый возраст, на склонность к шалостям, я своим детским инстинктом чувствовал снисходительное к себе отношение, как к бедному родственнику, которого пока что терпят, а потом прогонят и скоро забудут. Потом уже, в зрелые годы, я осознал свою аничковскую жизнь и понял, что тайна династий заключается в том, что они несут в себе особенную, я сказал бы -- козлиную, кровь. Пример: если вы возьмете самого лучшего, самого великолепного барана и поставите его во главе бараньего же стада, то рано или поздно он заведет стадо в пропасть. Козлишко же, самый плохонький, самый шелудивенький, приведет и выведет баранов на правильную дорогу. На земле много ученых, но никому в голову не приходило изучить загадку династий, козлиного водительства, ибо таковая загадка несомненно существует. И еще другое ибо: стада человеческие, увы, имеют много общего со стадами бараньими. Я имею право сказать это, ибо едал хлеб из семидесяти печей.
И когда Ники, этот козленок, поправляя меня в пении, повелевал мне не ошибаться, он смотрел на меня такими глазами, которых я нигде не видал, и я чувствовал некоторую робость, совершенно тогда необъяснимую, как будто огонек прикасался к моей крови. И теперь этот Ники спрашивает меня же о вещах, которые я прекрасно знаю и которых он не знает. Это был клад, с которым можно было взять реванш. Я почувствовал вдохновение и ответил:
-- В Коломне я был представляльщиком.
Райский птенец был озадачен, что и требовалось доказать.
-- Что такое представляльщиком? -- спросил он.
На цирковых афишах часто пишут: "Чтобы верить, надо видеть". Эта фраза всегда ласкала мое воображение, и на этот раз я имел удовольствие ее повторить.
-- Чтобы верить, надо видеть.
-- Ну, где же это я увижу? -- сказал жалобно Ники.-- Не в саду же этом?
-- В саду этом ты ничего не увидишь, -- ответил я.
-- Ну, покажи, Володя, покажи.
И тут я почувствовал, что бездомный бедный воробей имеет свои преимущества.
-- Я показал бы, да ты всем расскажешь.
-- Никому не скажу, Володя.
-- Побожись.
У нас в Коломне был такой статут: когда вам говорили: "побожись", вы должны были гордо и презрительно ответить: "к моей ж... приложись". Но кому в голову могло прийти требовать исполнения этих статутов в дворцовой обстановке, и я ограничился только гордой и загадочной улыбкой.
-- Я буду побожись, -- сказал печально Ники, явно не знавший слова "божиться".
-- Скажи: убей меня Бог, что не скажу.
-- Убей меня Бог, что не скажу.
-- Ни отцу, ни матери, ни тинь-ти-ли-ли, ни за веревочку.
-- Ни отцу, ни матери, -- и тут Ники запнулся: дальнейших хитросплетений, как я, впрочем, и ожидал, он выговорить не мог. И я гордо усмехнулся такой беспомощности.
-- Ладно, -- сказал я, идя на уступки. -- Но помни: если обманешь, то Бог с корнем вырвет ноги. Понял?
-- Понял, понял, -- лепетал Ники, едва ли что-нибудь понимая. Теперь, на склоне лет, я, вспоминая дворцовую жизнь, начинаю понимать, какой это ужас, когда ребенку вбивают в голову четыре языка, четыре синтаксиса, четыре этимологии. Какая это путаница, какая непросветная темень!
-- Ну вот, -- сказал я, -- теперь смотри.
Я пошел за толстое дерево, сломил небольшую ветку и, опираясь на нее, как на трость, вышел, пьяно качаясь. Сделал снисходительный жест почтеннейшей публике, помахал на себя ладонью, как веером, и баском спел: