-- Обязательно называй Вашим Высочеством и никак не Ники или Жоржик, а Николай Александрович и Георгий Александрович и обязательно на "вы". Это -- дети царские, считай счастьем, это папочка умолил и так далее и так далее...
И я чувствовал, как у меня к сердцу подступает, что называется, неизбывная тоска. Это мне, человеку с Псковской улицы, ходить с накрахмаленной душой, быть вечно на страже собственных слов, следить за каждым своим движением и жестом! И потом: какие они великие князья? Такие же мальчишки, как и я, только у богатого отца, -- вот и все, У них отец есть, а у меня, бедного, нет: вот и вся разница. Я -- сирота, они нет. В этом их счастье. Так почему же мне думать о каких-то высочествах, когда они так же, как и я, ходят, бегают, разговаривают, едят, спят и так же, как и я, врут маме насчет больного живота, когда урока не выучил, или что палец болит, когда писать не хочется? И, как говорят французы, я ходил со смертью в душе. Мне было скучно и тоскливо, и в саду я старался отделяться от них. Пусть я играю здесь, а Их Высочества -- там. Так проще и для языка -- удобнее. И не нужно о чем-то думать, к чему-то приспособляться.
И вот однажды в зимний день я что-то делал в саду и вижу: прямо на меня, в одном сюртуке, идет действительно Великий и благоговейно уважаемый, без всяких предварительных наставлений, Князь Александр Александрович, подходит ко мне и спрашивает:
-- Володя! А где же Ники?
Я ответил:
-- Его Высочество за горой чистит снег.
Великий Князь, подумав немного, сказал:
-- Слушай, Володя. Для тебя великий князь здесь -- только я один. А Ники и Жоржик -- твои друзья, и ты должен звать их Ники и Жоржик. Понял?
-- А мне мама велела...
-- Правильно. Маму слушаться необходимо, но это я тебе разрешаю и сам с мамой поговорю. Понял?
-- Понял, Ваше Высочество. А то очень скучно.
-- То-то и дело, что скучно. Ну беги к мальчикам и играйте вместе.
Лед рухнул. С плеч скатилась гора.
Я на крыльях радости полетел к Ники, теперь моему дорогому другу и товарищу, которого тоже злило, что я называл его неуклюжим и плохо вращающимся во рту титулом. Иногда с досады он тоже и меня называл вашим высочеством, и тогда я боялся матери: услышит и будет скандал в очках, как говаривал наш ламповщик. Этот ламповщик был большим нашим общим другом, вроде Аннушки, и мы испытывали по отношению к нему самое полное доверие. Когда он, бывало, зайдет в игральную комнату заправлять лампы,-- мы сейчас же к нему:
-- Сидор, расскажи про войну...
И он, нарочно подольше возясь с лампами, рассказывал, и особенно наше воображение поразил переход русских войск через Дунай. Как это: переход через Дунай? И потом в саду мы изображали это так: маленький Жоржик был Дунаем, ложился на землю, а мы с Ники через него "переходили", причем Дунай, чтобы сделать трудности, шпынял нас ногой в зад. И мы тогда, чем больше было трудностей, тем больше гордились и надевали медали, которые Ники уже тогда мне "жаловал", отлично понимая эту свою привилегию. Жорж не менее отлично понимал неблагодарность роли переходимого Дуная и за это выхлопатывал себе немалые привилегии, например: он был постоянным продавцом мороженого, ему принадлежала в частном порядке знаменитая столовая ложка, выбитая из пивной бутылки и о которой я в прошлый раз уже говорил.
Иногда Ники, ложась спать, когда горел только маленький ночничок, изображал низким басом:
-- Сах-харно мрожено, мр-р-ожено.
И тогда Жоржик вскакивал и лупил его кулачком по одеялу и требовал:
-- Не смей кричать. Это я кричу.
Тогда, закрывшись в одеяло с головой, начинал я:
-- Сы-ыхарно мырожено.
Жоржик подлетал ко мне и кричал:
-- Замолчи! Это я кричу.
И ожесточенно барабанил по мне.
Мы с Ники закатывались со смеху, но Жорж входил в азарт, отстаивал права собственности, кричал, что никогда больше не будет Дунаем, не даст ложки даже понюхать и мы насидимся без мороженого. А когда и это не действовало, начинал всерьез грозить:
-- Диди скажу-у... Папе скажу-у...
-- Докладчику -- первый кнут, -- говорил Ники.
-- Пусть кнут, а я скажу.
-- Ну замолчи, Володя, -- начинал уступать Ники, -- я тебе жалую медаль.
-- Какую? -- спрашивал я.
-- В ладонь, -- отвечал Ники.
И тогда я, уже от полной души, говорил:
-- Рад стараться, Ваше Императорское Высочество.
Тогда же Жорж смирялся, лез к Ники на кровать и начинал вести с ним переговоры о медали. Начиналась торговля.
-- Сколько раз Дунаем будешь? -- деловито осведомился Ники.
-- Два раза буду.
-- Мало два раза. Сто раз, -- требовал Ники.
-- Двести раз буду.
-- Нет, сто.
-- Сто много. Буду двести.
-- Двести мало, требую сто.
-- Сто, -- тогда две медали.
-- Ну, хорошо. Две так две. Ты маленький.
-- Я маленький. Мне надо две.
-- Маленькие по две не носят. Где это ты видел?
-- Я видел.
-- Врешь.
-- Ей-Богу, не вру. Видел.
-- Божиться грех, дурачок.
-- Значит, жалуешь две?
-- Две. Иди спать.
Жоржик счастливо вздыхал и шел к себе.
Ники вдруг что-то вспоминал, приподнимался и угрожающе говорил Жорку:
-- Но только, чтобы животом вверх лежать! Жорж вздыхал и отвечал:
-- Животом так животом. За живот третью медаль потребую. Не дашь -- папе скажу.
И, как по команде, все сразу засыпали, удовлетворенные, что жгучие вопросы жизни благополучно разрешены...
Время от времени во дворец приводили каких-то высокорожденных мальчиков "для принятия участия в играх Их Высочеств", как это на суконном языке именовалось. Мальчики эти были не чета нам, псковским, необыкновенно воспитаны, выдрессированы, отлично понимали оказанную им честь и всем от усердия шаркали ножками, даже проходящим лакеям. У них уже было твердое и дальнозоркое представление и о важности двора, и соображения карьерности, и настороженное внимание ко всему, и то подмечание глаз, которое обыкновенно характеризует людей себе на уме. С переляку они и меня тогда именовали высочеством, понимая, что кашу маслом не испортишь, а я, в порыве великодушия, отводил их в сторону и тихонько, на ушко, жаловал им медали. Они шаркали ножкой и как-то по-особенному, головкой вниз, кланялись. Все почти, как на подбор, они были рыжие, и это в наших глазах их делало не симпатичными. В припадке ревности я даже выучил Великих Князей песенке, которую распевали у нас, на Псковской улице:
Рыжий красного спросил,
Чем ты бороду красил?
Я не краской,
Не замазкой, --
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал.
Определенного мотива этой песенки у нас не было, мы всегда пели его импровизацией, и Жоржик, надув шею, всегда брал самого низкого баса, подражая своему кумиру в церковном хоре. И вообще у него необыкновенно были развиты подражательные способности и он не раз морил нас со смеху.
Эти посещения рыжих мальчишек навели меня на мысль о необходимости подписать договор дружбы. Мысль была принята с большим воодушевлением. дело было сделано так. Из новой тетради вырвали лист бумаги, и я, в подражание крови, мамиными красными чернилами написал, как мог: "Дружба на веки вечные, до гроба". Потом, памятуя, как после смерти отца мать подписывалa через марку какие-то бумаги (это ослепило раз и навсегда мое воображение), я и теперь решил исполнить эту формальность. Путем долгих переговоров с Аннушкой я упросил ее купить в мелочной лавочке три марки, и Аннушка за девять копеек привезла мне три какие-то красненькие марки. Мы столбиком наклеили эти марки на договоре дружбы и потом расписались. Первым поставил свою подпись Ники и вывел ее через марку каракулями несгибающимися линиями. Я подписался с росчерком "Володя", а Жоржику, как малограмотному, предложили поставить крест. И он поставил его с необычайной твердостью и правильностью. У него была крепкая и уверенная рука. Он без линейки проводил совершенно и безукоризненно правильную линию, -- признак художественного дарования. Он рисовал чрезвычайно верно всякие предметы, особенно лошадей и собак. Детям нужна тайна, и с необыкновенными и изобретательными предосторожностями в какой-то жестяной коробочке мы зарыли договор дружбы под деревом в Аничковом саду. Потом забыли, и этот договор, быть может, и до сих пор в целости лежит на своем месте. Если не изменился пейзаж сада, я, пожалуй, и теперь бы его отыскал.