Она казалась ему все милее и милее.
-- Мне хочется уйти от себя, -- торопливо произнесла она, оглянувшись и чувствуя, что может Савицкому сказать все до конца, -- уйти, совсем уйти!.. Вот где-то, на большой площади собрались, -- я так представляю себе, -- художники, ученые, философы, учителя жизни и народ... Собрались для того, чтобы разрешить какие-то важные для них вопросы. И вдруг в эту самую минуту, когда люди были заняты делом, позади этой площади пробежала собака, обыкновенная собака. Вот этой собакой я хотела бы быть, Иван Андреевич, только поймите меня хорошенько, и чувствовать то, что чувствовала она к людям в то время, когда те решали свои вопросы... Я не могу яснее сказать, -- нетерпеливо вырвалось у нее. -- Собакой, бегущей мимо человечества, -- повторила она тихо, как бы к себе обращаясь.
-- Но ведь она ничего не чувствовала, -- с удивлением сказал Савицкий.
-- Да, да, ничего, -- покраснев, ответила Елена, -- ничего, что относилось к человечеству, но это-то мне и нужно, поймите меня. Дайте мне руку, -- она чуть не сказала "дорогой", -- и пойдем в зал.
"Может быть потому, что я теперь счастлив, там и танцуют с таким упоением, -- подумал Савицкий... -- Мне, как мальчику, хочется благословлять жизнь".
Неожиданно перед ними вырос Глинский и пригласил Елену на вальс. Она кивнула головой и, не оглянувшись на Савицкого, ушла танцевать. Глинский, взяв ее под руку, стал шептать ей что-то дрожащим голосом на ухо, но теперь она от этого не страдала.
Иван сидел в буфете с товарищем, химиком Новиковым, пил чай, спорил о строении вещества, терпеливо ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет поехать с Еленой домой.
Он усадит ее в карету, нежно обнимет, и непременно скажет, что безумно любит ее, боготворит, и что она -- необыкновенная женщина...
* * *
Наступил день рождения Ивана. В доме готовились к нему целую неделю. Комнаты имели торжественный вид, взяли рояль напрокат, нарочно для этого дня, поставили его в гостиной, и гостиная сделалась неузнаваемой, чужой. Однако, и это было приятно, нравилось и Елене, и детям, так как гармонировало с общим настроением торжественности и какой-то особенной радости.
Декабрь был на исходе. Весь день раздавались звонки... Раньше всех явились служащие с завода, их сменили родные, потом стали являться знакомые и, в конце концов, кроме детей, утомились все: прислуга, Иван, Елена, отец Ивана, его мать... Часов в семь наступило успокоение. Ушли и старики, и Иван и Елена, наконец, остались одни.
В гостиной оба стояли у окна, обнявшись, и выглядывали на улицу, покрытую снегом. Снег стал падать еще днем, к вечеру же усилился и валил хлопьями... Иван потушил электричество и приятно было, находясь в темноте, следить за синими пушинками, кружившимися в воздухе. Елена вспомнила день их свадьбы, вспомнила, какими были Иван и она, когда вернулись из церкви, -- и оборвала. Хлопья снега рассеивали настроение. Обоим хотелось говорить об этом дне, который смутно рисовался в памяти белым, бесконечно длинным, -- восстановить подробности, и ничего не вышло.
-- Тебе сегодня тридцать шесть лет, -- вдруг сказала Елена. -- Уже седина показалась в висках и усах...
-- А я, -- ответил Иван, -- с радостью и волнением думаю о том дне, когда увижу в твоих волосах первую белую ниточку. Тогда ты никому уже не будешь нужна, только мне...
Опять хлопья перед глазами...
-- Кажется, мороз на дворе, -- проронила Елена.
-- Да, мороз, Лена! Прижмемся ближе друг к другу. Как мне хорошо... Я не знаю, что означает тридцать шесть лет, возможно, что тысячу, возможно, одну секунду.
Хлопья, хлопья...
"Может быть, сейчас кто-нибудь заблудился в поле, зовет на помощь, мечется от страха и к утру замерзнет, а я стою в тепле, обнявшись с ней, -- подумал Иван. -- Может быть, в эту минуту где-нибудь в уголке, в церкви молится старик или бьет поклоны старушка, и оба обнажают перед Неведомым свои измученные сердца, а я целую Елену, вдыхаю аромат ее тела. Если бы я кому-нибудь рассказал, что сейчас чувствовал, -- с волнением сказал он себе, -- меня называли бы фарисеем, негодяем, а я не негодяй..."
И он рассказал Елене о чем думал: о заблудшем в поле, о старушке, о своей совести...
-- Если же представить себе, -- произнес он, все еще почему-то взволнованный, -- что в России, в городах и в городишках, в селах и деревнях, в каждой избе мучатся от страданий, мечутся и проклинают, прямо совестно становится за то, что мы сейчас ждем гостей и будем танцевать и веселиться весь вечер. Жизнь полна мучительных, нелепых противоречий. Настоящий человек оборвал бы ее...
Хлопья, хлопья...
"Как сильно я люблю его, -- думала Елена об Иване, -- и как я его уже не люблю. С виду я ничем не отличаюсь от других, а я уже на миллионы верст ушла от всего и не знаю, вернусь ли назад. Я иду, -- сама не знаю куда..."
Когда зажгли электричество, все неясное, тревожившее обоих, размялось. Хлопья снега, мелькавшие в темных окнах, уже не беспокоили... Падает снег, просто снег! Завтра установится санная дорога, город сделается белым, и по всем улицам будет звучать плачущий звон бубенцов.
-- Я сыграю что-нибудь, -- сказала Елена, садясь за рояль... -- Тебе тридцать шесть лет, и я это и сыграю.
-- Да, мне тридцать шесть лет.
Она играет и говорит:
-- Поцелуй меня неожиданно, чтобы я испугалась...
...В девять часов начали съезжаться приглашенные. Первыми явились управляющий Ивана, Петр Петрович Налимов, блондин, в синих очках, худой, кажется, чахоточный, и жена его, Людмила Сергеевна, полная, краснощекая блондинка, с ямочками на щеках, с милыми голубыми смеющимися глазами. Петр Петрович поднес Елене великолепный букет из роз, а после этого, потирая влажные, холодные от мороза руки, прошел с женой в столовую, где сейчас же обоим подали чай.
Заговорили о чем-то... Раздался звонок. Это был Новиков, товарищ Ивана по университету, отличный химик и хороший математик.
Столовая понемногу наполнялась. Пришел Глинский во фраке, надушенный, как женщина, веселый, со своими перстнями на пальцах; адвокат Богословский, краснощекий, толстый, бривший усы и бороду, похожий на актера, с женой, Марьей Степановной, худенькой, миниатюрной брюнеткой; потом явились два офицера, Савицкий, старая почтенная дама, помещица-вдова, дальняя родственница Елены, с двумя барышнями, и еще несколько лиц. От нанесенного холода в столовой сделалось неуютно. Пришедшие утирали мокрые усы, бороды и лица, говорили что-то о погоде, о зиме, обращаясь то к Елене, то друг к другу.
Глинский случайно очутился между Еленой и Людмилой Сергеевной... Прихлебывая чай, он думал о том, что интересны обе, и хозяйка, и эта полная блондинка, у которой очаровательные ямочки на щеках, и что, смотря по обстоятельствам, будет ухаживать то за той, то за другой.
Разговор начался общий, но так как стол был очень длинный, то скоро разбился. Каждый занялся своим соседом. Савицкий, успевший шепнуть Елене в ту минуту, когда поцеловал ей руку, что он "сегодня необыкновенно взволнован", сидел рядом с Марьей Степановной. Он что-то тихо рассказывал ей, неслышно постукивал пальцем по столу и изредка, мимолетно, взглядывал на Елену. Елена, хотя и не смотрела на него, однако, каждый раз чувствовала на своем лице этот мимолетный взгляд и краснела.
Чопорная старушка-помещица рассказывала Петру Петровичу о зиме в деревне и к каждому слову прибавляла: "батюшка мой". Тот почтительно слушал ее, поглаживал свою русую приятную бороду и казался очень заинтересованным. Офицеры смешили барышень.
Иван, держа стакан с чаем в руках, беседовал с Новиковым и развивал перед ним любимую мысль о соединении метафизики с естественными науками, с чем Новиков, будучи приверженцем научной философии, никак не соглашался.