На улице Елена все еще торопилась, шла впереди Глинского и лишь успокоилась, когда уселась в просторную, чистенькую коляску. Он сел рядом с ней и сказал кучеру куда ехать.
Было так хорошо вокруг, что Елена все порывалась сказать:
-- Ваничка, посмотри, как красив сегодня закат!
Или:
-- Ваня, какой чудесный воздух!
Все казалось ей необычным: догоравший весенний день, темно-желтевший, задумчивые зеленоватые дали, такой же темно-желтый купол неба, чудесный, синеватый воздух, пахнувший именно так, как она себе представляла, влажными полями, -- и даже этот чужой, сидевший рядом с ней... И рождалось в душе какое-то необыкновенное ощущение легкости, беспечности, хотелось улыбаться... Казалось, что ей теперь все можно, и, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, как бы ни посмотрела, будет непременно красивым, изящным, будет нравиться, как единственное, неповторимое.
Она сидела ровная, стройная, какая-то легкая, отличная от всех женщин, чуть подавшись вперед, и радовалась как ребенок, когда встречные останавливались и глядели ей вслед. Приятно было и то, что она нравилась Глинскому, от которого все же отделяли ее миллионы верст, хотя он и сидел рядом с ней. И когда отвечала встречным знакомым едва заметным кивком головы, -- то говорила, неизвестно к кому обращаясь, к Глинскому или вот к тому прохожему:
-- Он непременно расскажет жене своей, что видел меня с вами, -- и тихо смеялась, не зная чему.
Но Глинский знал, отчего она улыбалась... сам улыбался, и осторожно, чтобы не испугать, округлив руку, обнял ее.
Предлог он тотчас же выдумал: ей будет удобнее сидеть.
-- Я уверен, -- вкрадчиво сказал он, -- что каждый теперь завидует мне, завидует тому, что я сижу рядом с такой прелестной женщиной... Давайте шалить... Поверните ко мне лицо. Пусть каждый думает, что вы моя жена.
Она почувствовала на спине и на боку его тяжелую, точно из свинца, руку, вздрогнула и осторожно сделала движение, чтобы освободиться... Но все было так хорошо вокруг, так гармонировали даже его слова с сложным ощущением радости, которое она испытывала, что невольно послушалась его и чуть-чуть повернула голову... Взглянув ему в глаза, она вдруг с тихим испугом откинулась назад...
Кто-то кланялся ей, и Елена машинально ответила на поклон. Она узнала Елецкого и Болохова и покраснела... Глинский несколько раз помахал в воздухе мягкой шляпой, и так как коляска в этом месте повернула, то смело прижал Елену к себе, с таким чувством, будто она ему уже принадлежала... Ему пришло в голову, что теперь, когда он ее уже обнял, как раз время сказать то, что хотел сказать раньше.
-- Я не сомневаюсь, -- произнес он с уверенностью, -- что если кто-нибудь считает нас с вами мужем и женою, то думает и о том, как страстно я обнимаю вас дома и как целую вашу шею, ваши губы...
"Я, кажется, дурно сделала, что поехала с ним, -- подумала Елена с тяжелым чувством, боясь оглянуться на Глинского. -- Он говорит пошлости... и меня очень беспокоит его рука, а я не знаю, как сказать ему, чтобы он принял ее".
Ссориться, однако, ей не хотелось... Как решиться уничтожить прекрасное, что сейчас живет у нее в душе?..
-- Мне кажется, -- мягко ответила она, -- такие мысли никому не приходят в голову. В них нет ничего интересного.
-- Вы очень мало, Елена Сергеевна, знаете людей, -- сказал он, скользя пальцами по ее спине. -- Они именно подумают о том, о чем я вам сказал. При виде красивой женщины рядом с мужчиной только такие мысли и приходят в голову. Если бы вы знали мужскую душу, как я, -- продолжал он, касаясь пальцами ее спины все откровеннее и настойчивее...
-- Мне... неудобно, -- с усилием произнесла она, делая, однако, вид, что не чувствует его касаний пальцами, даже не обратила внимания.
-- Простите, быть может, я вас обеспокоил, -- лицемерно-вежливо и предупредительно сказал Глинский, чуть отодвигаясь от нее...
"Он думает, что я не заметила, -- успокоила себя Елена, -- краска разлилась по ее лицу оттого, что она заставила себя сделать ему замечание. -- Слава Богу!"
-- Я хотел сказать, Елена Сергеевна, -- настойчиво продолжал Глинский, -- что мужчина, увидев красивую женщину, тотчас начинает бесстыдно думать о ней.
-- Ну, вот еще, -- вспыхнула, она, однако, удивленная не тем, что он сказал ей, -- она и от мужа знала, какие бывают мужчины, -- а тем, что Глинский осмелился откровенно говорить об этом.
-- Да, конечно, -- подтвердил он, удивляясь ее наивности, -- вы совсем жизни не знаете, -- и опять прижал ее крепко к себе, радуясь, что ощущает сквозь мягкую ткань ее тело, такое теплое, круглое, как бы прильнувшее к его руке.
Она опустила голову, не зная, как ей быть, испуганная мыслью, что теперь он, несомненно, уверен в том, что она чувствует его частые неприличные объятия.
Все ухаживавшие за ней, да и он сам до сих пор, не позволяли себе никакой вольности, а тут началось сразу, и как прекратить это, она не знала. Если сказать ему, то своими словами она признает, что он вел себя оскорбительно с ней, что обнимал ее, но она этого не может дать ему понять. Конечно, ее вина: надо было оборвать с самого начала...
"Но разве я в самом деле оскорблена? -- пришло ей в голову. -- Ведь я стыжусь только потому, что он считает это оскорбительным для женщины... В действительности же, в том, что он делает и говорит, нет ничего страшного, и оно гораздо ужаснее, когда думаешь об этом".
Они были уже за городом. Коляска катилась посредине длинной, как будто бесконечной аллеи. Сразу стих шум, и наступила приятная зеленая тишина.
Отчетливо звучали удары копыт о мягкую, теплую, уже пыльную землю... Щегольской извозчик изредка причмокивал губами. Деревья белели нежно вдали своими стволами и, казалось, без оглядки убегали от кого-то...
С левой стороны вырисовывались лиловые оконца крошечных домов, и думалось о том, что в этих домах, когда стемнеет, вероятно, будет грустно.
-- Через несколько минут, -- сказал Глинский, -- мы подъедем к загородному ресторанчику. Если вы устали, мы можем сойти и добраться туда пешком. Это недалеко.
Она обрадовалась его предложению. Сейчас он примет руку с ее спины, и опять станет хорошо, необыкновенно легко, как раньше.
Когда они сошли и извозчик уехал вперед, Глинский тотчас же без спроса взял ее плотно под руку, высоко у плеча, и, мешая ходить, начал, будто шутя, рассказывать небылицы, но голос его дрожал от волнения...
Если бы можно было, если бы Елена не была так пуглива, если бы он совершенно не боялся ее, то, конечно, повел бы ее не к ресторанчику, уже видневшемуся, а в сторону, к деревьям, стволы которых только что от заката порозовели на глазах.
Он совсем не разбирался в ее чувствах, и его мало интересовало, что она думает о нем... Ему казалось, что он безошибочно знает ее мысли и во всем одобрен, чтобы он ни сделал. Раз она поехала с ним, то, конечно, знала с какой целью -- не девочка же, -- подумал он о ней, -- знала, что и он ради этой цели поехал и, значит, примет все, что случится, как хорошее и приятное. Разве он в чем-нибудь переступил границы приличного, дозволенного? Ведь всякое иное отношение к ней непременно показалось бы ей дурным, недостойным мужчины, и она, наверное, почувствовала бы себя оскорбленной... Она бы заподозрила самое ужасное, что пугает и отвращает женщину от мужчины, и потому всеми своими словами и поступками он исполнял только то, чего от него ждали... О чем бы они разговаривали, если бы их не связывало это тайное? Неужели о знакомых или опять о Боге? Каким неуместным, глупым и мучительным показался бы такой разговор здесь, за городом, и как быстро летят минуты в этом хождении вокруг самого главного.
Его уверенность покоилась на этих простых, ясных мыслях, которые даже не рождались в голове, а были как бы присущи ему. Он здоров, силен, смел и все остальное должно уже идти само собой, инстинктивно, рождая ряд милых, приятных душевных переживаний и вызывая прелестный сказочный обман, что во всем мире их только двое: он и она... И он шел, что-то шептал, держа плотно ее руку высоко у плеча...